?

Log in

No account? Create an account
Название - ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ Автор - ЛЕЯ АЛОН Предисловие. Свой… - Что такого? Пожала плечами...
Март 21, 2010
02:58 pm

[Ссылка]

Previous Entry Поделиться Next Entry
Название - ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ
Автор - ЛЕЯ АЛОН


Предисловие.
Свой очерк о писателе Цви Прейгерзоне я назвала "Вечный огонь" по одноимённому названию его романа, опубликованного в Израиле в 1966 году на иврите под именем "Цфони". "Цфони" – "Северный". Цафун – сокрытый. Этот псевдоним он выбрал не случайно – в нём намёк на его судьбу, судьбу целого поколения, на долю которого выпали тюрьмы и лагеря сталинского режима.

"Вечный огонь" у Цви Прейгерзона – символ, взятый из философии иудаизма, которая сравнивает еврейскую душу с горящей свечой. Пламя этой свечи постоянно устремлено ввысь, к Б-жественному началу, духовной первооснове, первоисточнику. И не случайно в канву своего романа он ввёл легенду о раби Шнеуре Залмане, создателе книги «Танья», посвящённой архитектонике еврейской души.

Но вечный огонь это и символ человеческой устремлённости, негасимой любви к чему-то, связи с чем-то возвышенным и глубоким. Вот такой негасимой любовью был для Цви Прейгерзона иврит. И, живя в Советском Союзе, все свои произведения он писал только на иврите. Разумеется, в стол. Он был известным учёным, автором многих учебных пособий в области обогащения угля, но, прежде всего, он был писателем, и известным писателем, успевшим опубликовать в Англии, Америке, Палестине свои рассказы. Каково же ему было ему знать, что его произведения не увидят свет, и всё-таки продолжать писать?




Цви Прейгерзон. Годы жизни 1900-1969.
Фото - Москва, июль 1968 года.


Он мечтал об Израиле, но не дожил до репатриации. Его не стало сорок лет тому назад – 15 марта 1969 года. Но в Израиле живут его дети и внуки. Сегодня на русский язык переведен "Дневник бывшего лагерника (1949-1955), многие рассказы Цви Прегерзона. Придёт и очередь его роману "Вечный огонь".

Работая над материалом о Цви Прейгерзоне, я открывала для себя образ человека прекрасной души, талантливого еврейского писателя, сохранившего верность своему народу.


* * *
За окном, затемненном шторой, день в самом разгаре, а здесь, в комнате, полумрак, в котором растворились очертания предметов, и только одна стена, ставшая экраном, выделяется резким, живым пятном.

А на экране заснеженный московский перрон и группа людей у длинного состава. Сейчас поезд тронется, поплывут вагоны, и в кадре останутся эти двое – высокий человек в шапке-ушанке и маленькая женщина в мягком белом платке. Они пойдут по опустевшему перрону, прижавшись друг к другу, слегка притопывая ногами, чтобы согреться. Камера укрупнит их лица: ее – энергичное, живое, его – удлиненное, с крупным еврейским носом и напряженным, драматичным выражением глаз.




С женой Леей.

Прошло полтора года, как он освободился из лагеря, и может быть именно вокзал, где скрещивались человеческие судьбы, где рождались мысли о жизни, в которой разлука на время может обернуться разлукой навеки, воскресили в нем прошлое.

Он вспомнил свой путь к вокзалу десять лет назад, когда их отправляли в лагеря из Бутырской тюрьмы в битком набитой арестантской машине, несшейся без остановок по улицам Москвы. В малюсенькое зарешеченное окно в крыше машины проглядывал лоскут серого зимнего неба, иногда показывались верхние этажи домов, иногда мелькали плакаты кинорекламы. Хотелось побольше увидеть, прикоснуться к жизни на свободе хотя бы издали. И было чувство отторженности, как будто мир, прорывавшийся в оконный проем, уже принадлежит только тем, кто остался на воле. Так, должно быть, чувствует себя безнадежно больной человек, который мысленно прощается со всем, что ему дорого, и смотрит вокруг себя как бы сквозь призму расставания. Приговор звучал в его ушах: Прейгерзон Герш Израилевич – 10 лет заключения. Переживет ли он эти десять лет, суждено ли ему выйти из лагерей живым и еще пройти свободно по московским улицам? Или он погибнет в заключении, даже в смерти оставшись узником?

Они стояли в каком-то закутке железной дороги, спрятанные подальше от людских глаз, и солдаты с автоматами наготове плотно окружили их. И все-таки впервые за десять месяцев следствия он был вне стен тюрьмы, и небо над его головой запрокинулось огромным сводом. Облака плыли по нему, растворяясь или преобразовываясь на ходу, а неожиданно прорвавшийся луч солнца будто подмешивал теплый тон в холодные краски зимнего неба. Москва пробуждалась к новому дню, и сюда к ним, загнанным в дальний угол вокзала, доносились звуки этого пробуждения: рокот первых машин, звон трамвая, голоса птиц.

Он любил Москву и хорошо знал ее. Когда он приехал сюда юношей из еврейского местечка на Украине, Москва показалась ему слишком большой и чужой. С годами это впечатление ушло – появилась любовь к ней, многоликой, разрастающейся и обновляющейся на его глазах. Когда-то, будучи бедным студентом, он ходил помногу километров от общежития на Большой Полянке до Еврейского театра. Он вдруг увидел себя как бы со стороны, худого, высокого молодого человека в стоптанных ботинках, в старом, но хорошо отглаженном костюме и обязательно при галстуке. Этот молодой человек собирался в театр, как на праздник, хотя билетов у него почти никогда не было. План его был прост: дождавшись антракта, смешаться с гуляющей толпой, чтобы затем вместе с ней войти в заветную дверь. Он помнил все постановки Алексея Грановского с Михоэлсом и Зускиным, Минкиным и Розиным, прекрасно знал все спектакли «Габимы».

...Мешок давил на плечо, он снял его и поставил рядом с собой. Молоденький солдат из охраны тут же насторожился. Вокзал в этот ранний час еще был пуст, рельсы холодновато поблескивали, по перрону прыгали воробьи.

Им было запрещено двигаться, но мысли, неподвластные командам, свободно преодолевали расстояние. Вот он спускается в метро «Комсомольская», и электричка, прорывая пространство, несет его к дому. Мелькают станции: «Кировская», «Охотный ряд», «Библиотека имени Ленина»... На «Кропоткинской» он пересаживается в троллейбус. Еще минут десять пути – и он у скверика на Пироговской. Пересек скверик, а вот и его дом, прямо напротив клуба «Каучук», на углу Погодинки.

На какое-то мгновение он забылся, и теплая волна прихлынула к сердцу.
...Когда за ним пришли, было три часа ночи. Сказали, что должны проверить удостоверение личности.
- Прейгерзон Герш Израилевич, – произнес один из них, почти не взглянув на удостоверение. – Вы-то нам и нужны.

Так в их дом постучало несчастье. Он знал, что они придут. До того взяли Меира Баазова, месяцем раньше – Цви Плоткина и Ицхака Каганова.

Когда начались аресты его друзей, жена сложила в чемодан архив, бережно собрав все его произведения – от первых почти детских стихов до начатого романа.

Он с грустью смотрел на то, как заполняется чемодан: написанного им хватило бы на много книг. Если архив пропадет, то от писателя Цви Прейгерзона не останется даже воспоминания. В 20-30-х годах, когда он только входил в литературу, ивритский читатель хорошо знал его по рассказам, которые периодически печатались в еврейских журналах Англии, Америки, Палестины.

Но вот уже двадцать лет, как произведения его нигде не публиковались, и он писал только в стол: может ли быть для писателя испытание тяжелее, чем это? И все же, пока был цел архив, была жива и надежда, что когда-нибудь, может быть даже только после его смерти, написанное им увидит свет. Но сможет ли он спасти архив, или его произведения погибнут, как погибали в эти годы люди? Он испытывал острое чувство безысходности: каждый день мог стать днем его ареста. Бежать, прятаться? Бесполезно. Казалось, что у него и у его архива общая участь: ждать назначенного им часа. Но жене не свойственно было пассивное ожидание: она бросалась к друзьям, знакомым, искала для архива убежище. Кто-то даже приютил черный чемодан на два дня, но потом попросил забрать его назад. И все же к тому времени, когда за ним пришли, чемодан с его архивом был далеко от дома. Он лежал на чердаке чьей-то дачи, завернутый в клеенку, а рукописи были аккуратно пересыпаны крысиным ядом. И только два человека в целом мире знали об этом: его жена и сама хозяйка дачи, согласившаяся на этот шаг.

Никогда в его рассказах не было ничего антисоветского – ни в тех, которые он успел опубликовать, ни в новых, написанных в первые годы войны.

Он пытался понять причину своего ареста, но не мог. В чем они обвиняют его? Встречи со следователем были нескончаемой пыткой. Они начинались ночью и продолжались до рассвета, сопровождаясь побоями. Даже когда он падал, обливаясь кровью, следователь продолжал методично наносить удары, спрашивая при этом: «За что тебя взяли, сознавайся, а не то изведу, изничтожу».

...Откуда в нем эта странная страсть к ивриту, которая выделяла его из остальных детей семьи Прейгерзонов? Он сам видел, что его братья были другие. Они уходили навстречу новой жизни без внутренних конфликтов; он же, покидая Шепетовку, еврейское местечко на Украине, которое потом возникнет в его рассказах как Пашутовка, страдал, и ему казалось, что зеленые ветви деревьев узлом обвивают его шею, ни на миг не отпуская. И еще долго помнил он, как бежали вослед переулки, провожали опустевшие синагоги и лавки с субботними светильниками и древними книгами. Но даже спустя время, когда он, занятый учебой в вузе, признал и полюбил большой город, даже и тогда в тайнике тайников еще тянулось его сердце к маленькому еврейскому местечку.

«Нет, изгнание – это самое большое несчастье еврея. Душа еврея тоже тоскует по родине», – писал он о себе, вложив эти мысли в уста Беньямина, героя своего романа «Вечный огонь». Он мысленно возвращался к своим рассказам, опубликованным в других странах в 30-х годах. Уже тогда он понял, что связь с заграницей становится опасной, и сам прервал ее.

В его рассказах властвовал серый цвет, цвет сумерек, грязи, бедности. Они были почти бессюжетны, и герой у них был один, будто он переходил из рассказа в рассказ, связывая их воедино. Вот он в рассказе «Моя мать» после десяти лет отсутствия вступает в родной город и идет мимо базара накануне субботы. Громкие проклятия торговок, обрушившиеся на маленькую женщину, вызывают в нем глубокую печаль и душевную смятенность. Эта женщина, оказавшаяся не в своем торговом ряду, была старая и морщинистая, с мольбой в глазах и тихим голосом. Она продавала яблоки и семечки, и, приблизившись к ней, герой рассказа узнал в ней свою мать. И как время изменило родные материнские черты, так изменило оно родной город. Еще что-то осталось в нем от ушедшего мира и прежнего уклада жизни, от той субботы, которая царицей входила в бедное еврейское местечко: тишина предсубботних улиц, чистенькое платьице босоногой девчонки, надраенные полы в материнском доме. Но до чего же он тосклив теперь, этот день, с его нищенской трапезой, с клубом, в котором идет репетиция, и евреи говорят о погромах и о бандах, свирепствующих на дороге!

Тоска гонит его прочь из родного города, из материнского дома. И опять он в пути. В рассказе «Гителе» он – командировочный среди таких же временных постояльцев в доме у синагогального служки Менахема Бера. И тот, глядя на него своими странными глазами, один из которых выражает грусть, а другой – хитрость, заключает многозначительно: «Кровь в тебе играет, товарищ еврей» и ведет его кратчайшим путем в дом к Гитл. Кто же ты, Гитл?

Снова настоящее видится в свете памяти. И память, словно желая подшутить над ним, воскрешает светлый образ еврейской девочки, которую он любил однажды. И где-то теряется грань между ними обеими – той, что возникает из воспоминаний, и этой, продающей себя случайным проезжим по три рубля за ночь. Гитл и Гителе... И кажется, что это одна и та же девушка, только растеряла она по дорогам жизни прежние свои черты, и нет в ней больше чистоты богобоязненной души. Раньше он посвящал ей свои песни, а сейчас берет ее за три рубля на ночь и пытается разбудить в ней память, будто она в самом деле та, которой отдал он первое свое чувство. Он без устали ищет в ней ту, некогда любимую. И так же, как прежде, повисает над тесным городком месяц и освещает крыши домов, и дрожат звуки на тропинках. И так же, как прежде, прижимает он девушку к груди и несет на руках по молчаливым улицам городка. Ночь смягчает краски, приносит успокоение и веру, а наутро, когда луч солнца пробивается в окно, он просыпается от резкого запаха несвежего белья и привкуса дешевого шоколада во рту.

«Гитл-проститутка растянулась рядом со мной, и лицо ее было повернуто к стене, а уши торчали. Я быстро встал и выскользнул из комнаты».

То ли из глубокого сна возникли эти двое, Менахем Бер и его дочь Гитл, от которой бежал он, позабыв расплатиться, то ли наяву стоят они над ним. Реальность кажется зыбкой, словно окутанной туманом. Тишина, слезы девушки. Прощание навсегда с мечтой, с прежним миром.

Это было похоже на закат, когда солнце уже ушло, но остался отсвет. Не свет, а лишь впечатление света, от которого нет в душе тепла, а только печаль, как бывает на пороге расставания.

Он был молод, его герой, как и он сам в то время, когда писал первые свои рассказы. Учился в Москве, а жизнь сталкивала его с людьми из иного мира, осколками, которые затерялись где-то на полпути между прошлым и настоящим. Со слепым Исером-Пинхасом, которому деникинцы вырвали глаза, и фанатичным суровым Шломо Малкиелем в рассказе «Машиах бен Давид».

Грохочет Псел, льдины наскакивают друг на друга, над Гавриловкой – тяжелая тишина.
- Бог мести, – взывает во тьме Шломо Малкиель и толкает в грохочущий Псел слепого Исера.

Он вершит правосудие за то, что тот изменил своему народу и женился на чужой по вере. А раби Исер молчит, как будто сам боится, что нет ему прощения, и, выплыв на берег, поднимается и идет, один во тьму, а Псел за его спиной грохочет, и льдины наскакивают друг на друга.

«В реке бурлили обломки льдин, и у них был предначертанный путь, по которому они шли и шли, оттесняя друг друга до своего конца, до точки исчезновения».


Мир выглядел чужим. Новые черты еще не сформировались, а старые оказались размытыми. В рассказе «Бердичев-мама» он отразил состояние души при столкновении с этим миром: «...я прислушался к тому, что говорили прохожие, и весь дрожал. Не слышно больше еврейского слова в Бердичеве. Нет больше евреев в Бердичеве! Горе Богу Авраама! Разве ты хочешь истребить свой народ?»

Иврит исчезал. И у него было такое чувство, будто тает на глазах дорогое существо. Еще вчера были полны покупателями лавки с еврейскими книгами, а сейчас на книгах лежала пыль и липли мухи. Лавки опустели, еврейскую книгу больше некому было читать. Иногда он задумывался над своей жизнью. Когда-то отец собрал его детские стихи и повез их в Одессу, Бялику. И Бялик, как гласило семейное предание, сказал: «В его возрасте я так не писал. Этот мальчик далеко пойдет, если ему не подрежут крылья».

По совету Бялика отец отвез его в Палестину и отдал в гимназию «Герцлия». Он проучился там всего лишь год. Демонстрировался полет первого самолета, и он с мальчишками забрался на крышу дома, чтобы увидеть все собственными глазами. Крыша обвалилась, и он оказался в числе пострадавших. Можно было, конечно, остаться со сломанной ногой на летние каникулы в Палестине, но отец приехал и увез его домой.

Шло лето 1914 года, началась война, которая оторвала его от Эрец Исраэль. Река жизни несла его, как былинку, швыряла туда, куда ей самой было угодно. Он еще надеялся вернуться в Палестину и, выбирая специальность, подумывал о чем-то практическом. Труд писателя не мог бы прокормить его там, как и профессия музыканта, которую он получил, окончив в Одессе консерваторию по классу скрипки. Его педагог считал, что он музыкально одарен и может стать известным скрипачом, но он отверг этот путь. Став горным инженером, он закладывал основы науки об обогащении угля, преподавал в Московской горной академии, Московском горном институте, писал труды и книги, по которым учились многие поколения студентов. Он бывал счастлив, когда вводилось в строй его очередное изобретение, а на полке научных библиотек появлялась его новая книга по обогащению угля, но при этом напоминал сам себе человека, который, познав однажды истинную любовь, все остальное поверяет ею.

Его душа обретала свой мир, растворялась в нем, когда он погружался в еврейские книги, когда читал и писал на иврите. Со своими друзьями в своем кругу он общался только на этом языке. У Меира Баазова к тому времени пострадала вся семья: отец, раввин и известный в Грузии общественный деятель, умер после заключения, один брат, еврейский писатель, был арестован и погиб в лагерях, другой тоже был репрессирован. Но Меир продолжал ходить в Ленинскую библиотеку и читать все, что появлялось там на иврите.

Цви Плоткин, тоже ивритский писатель, известный в Палестине под псевдонимом Хиюг, входил в их круг. Он, Цви Прейгерзон, младший по возрасту, был Цви а-шени, Плоткин – Цви а-ришон1. И третьим в их группе был поэт Ицхак Каганов. Они были похожи на стадо, которое в грозу инстинктивно жмется друг к другу и так, собравшись вместе, переживает непогоду. Как случилось, что к ним затесался провокатор КГБ? Чем он покорил их, этот тип, называвший себя Саша Гордон, что они открыли перед ним двери своих домов, и он стал в их семьях своим человеком? Может быть, подкупило его отношение к ивриту, который он учил у какого-то своего ребе и сносно знал. Однажды Саша даже и у него взял пару уроков. Кого в эти годы мог по-настоящему интересовать иврит? Конечно же, истинного еврея, у которого в душе осталось что-то от родительского дома, какая-то память о еврейских корнях и истоках. И только одно им тогда не пришло в голову – что иврит можно учить и по заданию КГБ.

Как-то Саша попросил для своего ребе его рассказ «Муки имени», и вот теперь рассказ этот, переведенный на русский язык, лежал в бумагах следователя.

Так вот кто, оказывается, был этот «ребе», вот для кого просил Саша их рукописи, изобретая каждый раз новый повод. Однажды предложил передать рассказы с польским подданным, который возвращался к себе на родину, а оттуда собирался репатриироваться в Израиль. Поразмыслив, он согласился: рассказы были посвящены гибели евреев в годы Второй мировой войны и, как все его произведения, не содержали ничего антисоветского. В другой раз Саша сообщил им о враче, который едет в Болгарию и готов захватить с собой их рукописи, чтобы потом переправить по назначению. Вот тогда они собрались все вместе у Хиюга на Сивцевом Вражке, читали вслух отобранное для этого повода. Он снова остановился на рассказе о Катастрофе. Плоткин выбрал что-то полумистическое, а Ицхак Каганов – биографический очерк. (Саша, конечно, тоже был с ними). В такие минуты они еще острее осознавали всю тяжесть и всю иронию своего положения. Они, группа ивритских писателей, должны были встречаться тайно, чтобы прочесть друг другу свои произведения. Единственная вина их перед государством только в том и состояла, что эти произведения были написаны на иврите. Слушая Цви Плоткина, он отвлекся, вспомнив, как на днях Нина, младшая его дочь, заглянула в спальню. Он писал, и рука инстинктивно потянулась к подушке – спрятать, чтоб не увидела еврейские буквы. Тогда ему пришла в голову мысль поговорить с детьми и объяснить им что-то. «Нет, – удержал он себя. – Не пришло еще время, он не хотел посеять в душах детей раздвоенность. Может быть позже, когда они станут старше...».

«Нистар, – думал он. – Нистар». Так евреи называли скрытых праведников, тайных учителей, прячущих свою мудрость от окружающих. Они скитались по деревням и местечкам, в залатанной одежде, перебивались хлебом и водой, подрабатывали своим трудом, и только ученикам открывались до конца и передавали ключ к постижению Каббалы.

Он жил в двух мирах, как и герой его нового рассказа, который он назвал «Анистар» – «Сокрытый». Вот он стоит, этот человек лет 40-45, облокотившись на столб, в московской синагоге в жаркий июньский день. Он молод в сравнении со стариками, которые в последние годы составляют костяк молящихся. Но почему так странен его вид?

Эта округлая выцветшая шляпа, из-под которой по лбу стекают капельки пота, этот помятый, давно вышедший из моды костюм и эти стоптанные туфли. Откуда достал он свою одежду, одежду еврейских местечек, которые давно исчезли? Не из старого ли сундука, где она пролежала в нафталине четверть века?..

Хазан поет, и лицо незнакомца отражает состояние его души, глубину волнения. Но вот он взглянул на часы и сразу заторопился. Куда же лежит его путь теперь? В аудиторию института, к жизнерадостной, шумной студенческой молодежи. Только прежде он сменит свой наряд и предстанет перед ними одетым по-современному, вполне соответствующим облику доцента московского института.

«В праздники и будни я встречаю в синагоге этого человека. Как видно, мы живем с ним на одной улице. Может быть, даже в одной квартире. И кажется мне, что он, хранящий втайне свое возвращение к истокам, – это я сам».

Если б не Гордон, так бы и лежали их рукописи спрятанными от чужих глаз, как лежали не один год до этого. Их провоцировали, КГБ накапливал против них материал, строя свой расчет на психологии писателя, который не сможет не откликнуться, если есть надежда, что его произведения увидят, наконец, свет. И вот теперь все четверо – он, Баазов, Плоткин и Каганов – находились под следствием, и каждый порознь проходил свое испытание.

...Следователь подал ему его «дело». Оно было похоже на толстый роман. 250 страниц, написанных, якобы, от его имени. Под каждой из этих страниц должна была стоять его подпись. Нет, он не мог подписать эту ложь, обрекающую его на годы тюрьмы, он не мог сам вынести себе приговор, утверждающий, что он участвовал в сионистской националистической группировке и распространял нелегальную литературу.

Он знал, что его ждет удар, и потому весь сжался от страха.
- Ну, а теперь подпишешь? – спросил следователь с издевкой.
Нет, и теперь он не подпишет. За отказом снова последовал удар. Эту систему допроса он испытывал на себе все девять месяцев следствия.

Однажды ночью, когда наступила передышка в их диалоге со следователем, он поднял глаза к окну и вдруг в сером предрассветном тумане увидел родные лица – жены, дочерей и сына. Он видел их всех отчетливо, не только видел, но слышал их шепот, мольбу, обращенную к следователю.
- Будьте справедливы и милосердны, – просила жена. В ее глазах стояли слезы.
- Пожалейте отца, – умоляла Аталия, старшая дочь.
Он бросил взгляд на следователя. Тот продолжал писать. Значит, ничего не слышит. Неужели же эти голоса почудились ему? Да, от бессонницы, голода и побоев у него начались галлюцинации.

Спустя годы он написал в «Дневнике воспоминаний»:
«Вполне возможно, что именно так укрощают диких зверей в цирках. Избиение само по себе вызывает отпор, но сила сопротивления постепенно слабеет, животное знает, что если оно не выполнит волю дрессировщика, то будет избито. Так и человек – страх перед физическим воздействием постоянно довлеет над его сознанием.
- Подпишешь?
- Нет, не подпишу. Все это ложь.
Тогда он отошел от меня:
- Читай дальше и подпиши следующие страницы.
Его приказ сопровождался бранью, однако мне казалось, что следователь потерпел поражение, а я выиграл. Но ничего подобного, ничуть не бывало... На следующей странице я наткнулся на вымысел и ложь, скверную ложь... Если и на сей раз откажусь подписать – буду избит. Мой дух сник, воля ослабла. И я подписываю».


Девять месяцев он отвоевывал каждое слово. Иногда труднее оказывалось выдержать мягкость, чем избиение. Однажды после карцера, побоев и голода ему дали послушать классическую музыку, с ним заговорили спокойно и ласково – и он подписал без сопротивления.

Все это с отчетливой ясностью пробудилось в нем, когда он сел работать над своей книгой. Он назвал ее «Ёман а-зихронот» – «Дневник воспоминаний».

Странно звучало сочетание этих слов, соединение вполне конкретного сегодняшнего дня с прошлым. Он встречался с друзьями в Ленинской библиотеке, просматривал журналы на иврите, бывал на концертах, гулял по озаренной фейерверком праздничных огней Москве, но обо всем этом записывал коротко, будто мимоходом. Зато стоило ему закрыть дверь своего кабинета – и он как будто отгораживался от всего мира. Еще там, в лагерях, он знал: если выживет – обязательно напишет. Сотни встреч, событий и фактов теснились в голове, но вот он был уже полтора года на свободе и все не мог взяться за работу. Мешало что-то в нем самом – может быть, он просто боялся воспоминаний.

Они были на дне его души, как осадок черного крепкого кофе, который выпадал из общей массы, но стоило чуть взболтнуть – и он снова тяжеловато расползался по отстоявшейся жидкости. Привкус горечи не исчезал.

В тот день он встретил Карпа из Абези. Они долго ходили по Москве, сидели в скверике на Пироговской, вспоминали людей, с которыми свела их лагерная судьба. И вновь все ожило перед глазами: он увидел темное небо над Абезью – стояла долгая северная ночь, и свет солнца исчез до следующего лета, – и лагерный двор, и зэков, столпившихся в ожидании вечерней поверки, в стертых бушлатах, с намалеванными на них номерами. Тут же возник знакомый образ поэта Самуила Галкина, с поднятым воротником бушлата, в помятой меховой шапке (одно ухо у нее было загнуто кверху, другое спущено вниз). Вслед за ним предстало лицо заведующего издательством «Дер эмес» Моисея Стронгина, потом вспомнился Исаак Соломонович Гофман, который почти насильно заставлял его взять свою белую сорокаграммовую булочку, когда у него обострилась язва. Будто из мрака выявилось красивое лицо с гордо поднятой головой – редактора литовской газеты «Эйникайте» – Жица. Жиц держался замкнуто, говорил мало, слова его падали редко, как последние капли воды из перекрытого крана. Больной, надломленный душевно, он умер в лагере. После встреч с ним обострялось чувство безысходности, зато после прогулок со Штеренбергом – поэтом, в прошлом известным в Румынии общественным деятелем, блестящим рассказчиком – казалось, будто испил бодрящий напиток, от которого в душе прибывают силы.

Бывало, он прогуливался вечерами с поэтом Самуилом Галкиным, и тот читал свои стихи или напевал песни, которые слышал от отца, ребе Залмана, простого еврея из белорусского местечка. Они проходили мимо длинного, освещенного тусклым светом барака. Осенью и зимой небо казалось завешенным огромной беспросветной тучей. Иногда он забывался, и ему представлялось, что вот-вот туча разрядится дождем и тогда выглянет, наконец, свет, но дождь шел зло, назойливо, а небо оставалось таким же мрачным. Тьма египетская – выплывало сравнение из памяти. Именно таким должно было быть египетское небо, когда Бог наслал эту свою казнь на фараона. Придет ли их час – тех, кто издевался над ними, беззащитными арестантами?

продолжение http://jennyferd.livejournal.com/1169382.html

Tags: ,

(3 комментария | Оставить комментарий)

Comments
 
[User Picture]
From:levivl
Date:Март 24, 2010 07:28 am

Вечный огонь

(Link)
О таких людях, как Цви Прейгерзон, мы обязаны помнить всегда.
И сколько гениальных прошли через горнило людской ненависти только за то, что умны и просто - евреи...
Володя Леви, Хайфа
[User Picture]
From:jennyferd
Date:Март 24, 2010 08:00 am

Re: Вечный огонь

(Link)
Спасибо, Володя, за отклик. А ведь, действительно, этот Цви-Гирш - человек невероятно неординарный по способностям, неустрашимый в сталинские времена в своей устремлённости и приверженности к ивриту. А ведь тогда не то, что иврит жестоко преследовался, идиш изгонялся из еврейской среды. Закрыт театр Михоэлса, а сам гений театра уничтожен. Закрыты последние идишские газеты. А ещё раньше ликвидированы все школы на идиш, а их было несколько сот до войны. Закрыт педагогический институт, выпускавший преподавателей языка идиш. Посажены и расстреляны писатели и поэты, писавшие на идиш (например, Перец Маркиш, Лев Квитко). А это чудак Цви-Гирш продолжал писать (конечно, в стол) даже не на идиш, а аж на древнем иудейском языке иврит! Сел, конечно, в 1949 году, но иврит из него и в лагерях не выбили. Потом и о лагерной жизни написал дневники потрясающей силы.

А как он пришёл к всеобъемлющей любви к ивриту, написала вдогонку вчера вот здесь:

http://jennyferd.livejournal.com/1171762.html
From:(Anonymous)
Date:Март 24, 2010 07:06 pm

Название - ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ Лея Алон

(Link)
Опять трагическая судьба еврея. За что ему и еще миллионам других ни в чем не повинных людей так искалечили жизнь. И сколько подонков было, которые предавали, пытали и издевались над этими несчастными.Не могу себе представить человека, который приходил в дом, сидел со своей потенциальной жертвой за одним столом, пил чай, а потом на него доносил. И сколько таких гадов было. Особенно неприятно видеть среди них людей с еврейскими фамилиями. Что может быть хуже, когда предают своих?
Амалия.
http://world.lib.ru/editors/e/ewgenija_s/ Разработано LiveJournal.com