Знаю, что лет 10 назад в Москве вышел том избранных произведений писателя Юлия Даниэля. Думаю, сейчас это уже раритет, но у меня его, к сожалению, нет. И я не знаю, вошли ли эти "Обрывки воспоминаний" в тот том. Так же как не знаю, напечатаны ли там его воспоминания о годах в лагере в Мордовии, куда в 60-ые годы он был засажен вместе с Андреем Синявским по нашумевшему тогда в СССР их совместному "делу". В годы перестройки они были напечатаны в рижском журнале "Родник", и я хвастаюсь, что в своём ЖЖ те лагерные воспоминания перепечатала. Если кому интересно, то линки сообщу.
А пока повторяю из своего архива воспоминания молодого новобранца Юлия Даниэля. Первый раз напечатано мной в октябре 2009 года.
----------------------------------------
ЮЛИЙ ДАНИЭЛЬ.
ОБРЫВКИ ВОСПОМИНАНИЙ
перепечатка из журнала "Синтаксис", Париж. №25 1989 год
Мне было четыре года, когда мы с матерью поселились у Кировских — тогда еще Мясницких — ворот. А между Никитскими воротами и Арбатом жила мамина подруга, самая близкая, еще с довоенных, с полтавских времен. Вот мы и ездили к ней в гости. Дорога была одна: по бульварному кольцу, на трамвае "А", на "Аннушке". Поездки эти приходились большей частью на зиму — летом и мы, и они разъезжались из Москвы. И вот каждый раз, когда трамвай, кряхтя и притормаживая, сползал к Трубной площади, я прилипал к окошку, к промешанному глазку, и смотрел, как катаются по нескончаемой - от Сретенских до Трубной — ледяной дорожке. Я был совершенно убежден, что это самая длинная ледяная дорожка в мире. Впрочем, может, так оно и было? Мне уже тогда был свойственен некий фатализм, я понимал, что счастье случайно, что удачливость не зависит от меня; я только вздыхал про себя: "Вот если бы мы жили у Рождественского бульвара..." — и это было то же самое, что и "Вот если бы я был невидимкой..." или "Вот если бы у меня был ручной лев..."
Иногда я робко просил:
— Мам, давай сойдем у Сретенских?
— Зачем?
— Я прокачусь разок.
— Что ты, мы и так опаздываем...
Да, мы и так опаздывали, и в набитые трамваи сесть было трудно, и самое главное, в лице и в голосе мамы начисто отсутствовали те понимание и внимание, которые были у нее, когда я, к примеру, декламировал стихи или рассказывал о детском утреннике — это мое трамвайное желание лежало за пределами "интеллигентного"...
Я подрос и стал ездить по Москве самостоятельно. Это значило, что я уже сам торопился, сам куда-то опаздывал; а когда не спешил и не опаздывал, меня останавливало другое: "Ну, как же это я, такой взрослый, такой рослый, вылезу из трамвая и буду скользить вниз среди малышей мне по колено? Ведь мне уже 10 (11, 12), а все считают, что не меньше 13-ти (14-ти, 15-ти). Нет, невозможно". И я вздыхал и солидно смотрел в свой глазок на разноцветную малышню, которая с угадывающимся визгом скользила, сталкивалась, падала и, разбежавшись короткими шажками, снова впрыгивала на лед.
Я вернулся в Москву в самом начале марта 1945 года. На мне были сапоги и шинель. Рука у меня была на перевязи. В вагонах мне уступали место "взрослые" люди, и я довольно быстро выучился с достоинством принимать эти знаки внимания.
Позади было то же самое, что у большинства моих сверстников; впереди — нечто совершенно ослепительное и бесконечное. Надо было только потрясти мир своими стихами и объясниться с девушкой, в которую я был влюблен, причем первое было, на мой взгляд, много проще.
Я ехал в трамвае "А" по бульварному кольцу. Я нервничал, потому что опаздывал: предстоял важный разговор о прописке, о жилье, о продовольственных карточках. Трамвай медленно, с трудом поднимался от Трубной к Сретенским. И вдруг я увидел ледяную дорожку. По ней, растопырив руки, торопясь и толкаясь, катились ребятишки в укороченных ватниках, в курточках из шинельного сукна, в растоптанных валенках - счастливцы, живущие около Рождественского бульвара.
Я слез на остановке, перешел на другую сторону, дождался, когда впереди не будет детишек, разбежался и поехал. Несколько раз мне приходилось спрыгивать в сторону, чтобы не сбить едущих впереди малышей; но уже во второй раз я пролетел весь спуск от начала до конца без перерывов, потому что впереди мчались добровольцы-мальчишки и пронзительно вопили, чтобы мне дали дорогу. Бабки и няньки, опасливо и снисходительно поглядывали на меня, предупреждали своих подопечных: "Погоди, погоди, вон солдатик едет, ну, выпил, ну, ничего, не ругается, не хулиганит..."
Я съехал в третий раз, сел в трамвай и поехал дальше, по своим делам. Я не чувствовал ни смущения, ни иронической гордости за этот свой подвиг. Это не было и "исполнением желаний". Это был провал в детство, в 6-7 лет отроду, один из немногих естественных поступков в моей взрослой жизни.
"Ледяные дорожки" — это звучит скучно, определительно. В Харькове их называют чудесным словом "скользенки".
Когда мне было лет десять-одиннадцать, я вычитал у Чехова слово "селянка" и как-то произнес его в разговоре с приятелями. "Чего, чего?" — "Селянка кушанье такое", — объяснил я. Меня жестоко высмеяли: "Селянка — это женщина, которая в селе живет".
Как на грех во все лето книжка Чехова мне не попадалась, словарей не было. "Селянку" мне еще несколько раз припомнили и всякий раз хохотали. А потом мы разъехались.
За тридцать с лишним лет это слово встречалось мне сотни раз, и не только в книгах, но и в меню, и в разговорах, и каждый раз обида накатывала снова. Двое из моих тогдашних собеседников убиты на войне; об одном я ничего не знаю; но с двоими я изредка встречался.
Ну и что? Начать объяснять им, что я был прав? Они скажут: "Ты спятил". Или: "Ты пьян". Или — в лучшем случае: "В самом деле мы тебе не поверили? забавно! И как ты все это помнишь? Забавно"! Тогда я даже всплакнул тайком.
Меня довольно часто и больно обижали; на многое я плюнул и не вспоминал, за кое-что расквитался; но эта обида саднит до сих пор. И я совершенно бессилен сделать что-нибудь. Ах, как скверно, когда большой не может защитить маленького.
Недавно я прочитал в старом журнале отрывок из романа К.Федина "Костер". Там герой в начале войны идет в Ясную Поляну, и его принимают за шпиона: на нем элегантное пальто, а кроме того, он зачем-то соврал, что отстал от экскурсии.
Меня тоже однажды приняли за шпиона. Только одет я был вполне хреново и никому ничего не врал, и шел не на поклонение Толстому, а в районный центр Ершово Саратовской области.
Дело в том, что мне только что исполнилось 17 лет, и я счел себя вполне созревшим для воинских подвигов. Вот я и отправился в Ершово, в райвоенкомат, чтобы добровольно вступить в армию. Идти мне надо было километров сорок, на полдороге было село, где я собирался переночевать. И я действительно заночевал там. Произошло это так. Я уже подходил к селу, когда мне повстречался мальчишка лет 10-12. Он остановился, вытаращил на меня глаза и вдруг повернулся и побежал обратно. Я шагал дальше, в село, и вот, когда я миновал первые избы, вдруг из-за угла выскочили два солдата с винтовками (тогда мы еще говорили "красноармейцы" или "бойцы").
— А ну, стой!
Я остановился.
— А ну, поворачивай! Шагай!
Я повернулся и пошел. Меня привели в какой-то дом, я сел на лавку, и один из бойцов остался стеречь меня. Минут через пятнадцать в комнату влетел старший лейтенант (три "кубаря" в петлицах), подскочил ко мне и сбил у меня с головы шапку.
— А-а, успел уже волосы отрастить!
Что это значило, я сразу не понял. Позже я сообразил, что он считал меня бежавшим заключенным. Потом он скомандовал:
— Встать!
Я встал.
— Ты зачем интересовался расположением аэродрома?
Я тупо молчал.
— Отвечай!
— Никаким аэродромом я не интересовался.
— А вот мы сейчас проверим.
Он распахнул дверь и крикнул:
— Иди сюда!
Вошел давешний мальчишка. - Этот ?
— Этот, — сказал мальчишка.
— Что он тебе говорил?
— Спрашивал, где аэродром.
— Не ври, — сказал я, — я тебе ни слова не сказал.
— Спрашивал, — упрямо повторил паренек.
— Ладно, иди, — сказал офицер. — А этого закройте.
Меня заперли в каком-то чулане, где на полу, слава богу, была солома. Я лег на пол и стал думать. "Дурак какой, — думал я, содрогаясь от собственной дерзости: ведь я так обзывал командира Красной Армии! — какой дурак. Ведь если он принял меня за бежавшего арестанта, то мог бы сообразить, что бежавший арестант не станет расспрашивать об аэродроме. А если он действительно считает меня шпионом, то почему не спросил, кто я такой, где живу, есть ли документы?"
Часа через три дверь отворилась, и мне велели войти. Я отряхнул солому и вышел в комнату. Там сидел пожилой командир со "шпалой". Капитан — сообразил я.
— Кто такой? — спросил он, — Как звать?
Я ответил.
— Где живешь?
— В Борисоглебовке.
— Куда шел?
— В Ершово.
— Зачем?
— В военкомат.
— Повестка есть?
- Нет.
— С какого года?
- С 25-го.
— 25-й еще не призывают.
— Я добровольно хочу.
— Не возьмут. Документ какой-нибудь есть?
Я дал ему ветхую, протертую на сгибах метрику.
— Москвич?
- Да.
— В какой школе учился? Где она?
— В 613-й. Большой Харитоньевский переулок.
— Кто директор? Завуч кто?
— Шестопалов Павел Петрович. Новобытова Анна Александровна.
— Не возьмут. — Я не понял. — В армию, говорю, не возьмут. Ну, ступай. Погоди. Куда же ты ночью? Спи здесь. Есть хочешь?
— У меня есть хлеб.
— Ладно. Спи до утра. И с дураками больше не разговаривай.
Я так и не понял, кого он имел в виду: мальчишку или старшего лейтенанта.
В военкомате мне, разумеется, дали от ворот поворот. "Надо будет — вызовем. Герой тоже!" И вызвали. Через три месяца. Когда мы, призывники, проезжали через то село, где я был задержан, у меня впервые с тех пор возникла действительно шпионская мысль: "Черт, а где же в самом деле здесь аэродром?" Сейчас я думаю, что никакого аэродрома там и в помине не было. На кой ляд его располагать в голой, как плешь, степи?
А мальчишка тот, что наврал про меня, должно быть, до сих пор, если жив, рассказывает, как он в конце 42-го года задержал шпиона. И сам верит. Что-то все-таки в моем облике было, наверное, не деревенское, чужое.
Я в своей жизни встретил четырех настоящих шпионов. Один из них был замечательный человек, бывший эсер-боевик, после гражданской работавший за границей, в довольно крупных чинах; одно время непосредственно ему подчинялся знаменитый Рихард Зорге. Пострелял он на своем веку немало. В свое время он вернулся, загремел, естественно, в лагеря, потом был освобожден, реабилитирован и мирно доживал пенсионером. Я его как-то в хорошую минуту спросил:
— А.П., а вам "мальчики кровавые в глазах" не снятся по ночам?
— Нет, что вы.
— Никаких сожалений?
— Нет, почему же, сожаления есть. Двух человек не убил, хотя мог это сделать свободно.
- Это кого же?
— А я в ссылке в Туруханском крае вместе со Сталиным был. Он часто на охоту ходил, в тайгу; если бы его там прикончить, через сутки и костей бы не осталось — зверье бы растаскало.
— А второй?
— А второй в начале двадцатых через два-три столика от меня в мюнхенской пивной сидел. Гитлер.
- Н-да.
— Вот вам и "н-да". Впрочем, когда я говорю о своих сожалениях, то сам чувствую, что это мое личное, эмоциональное, что ли. В целом ничего бы не изменилось. Были бы другой Сталин и другой Гитлер...
Еще шпионов я видел уже в лагере. Один был полное ничтожество: инженер, продававший чертежи американцам только ради денег и тряпок для жены, какой-то видной спортсменки; он жаловался, что она его и втравила в это дело, она же и отреклась от него сразу после ареста.
Второй был латыш, уже пожилой, запущенный на территорию Латвии после войны, прошедший обучение в Штатах в школе разведчиков. Я его увидел после его трехлетнего пребывания во Владимире, в "крытке", куда он был отправлен из лагеря за то, что обучал латышскую молодежь разным боевым приемам. Был он приморенный, замкнутый и общался, да и то мало, только с компатриотами.
Третий был туркмен, круглолицый, веселый, производящий впечатление деревенского дурачка. Мы с ним играли на самодельном бильярде, он комиковал, гримасничал и, казалось, радовался тому, что был мишенью для шуток. Все к нему относились свысока, но снисходительно: что взять с убогого? Кто он был на самом деле, я узнал много позже, случайно. Я был уже в другом лагере, у нас была небольшая дружная компания, и около нас всегда околачивался турок Исса, пожилой, маленький, сгорбленный. По-русски знал он слов 10-15, не больше. Кое-как, через тюркоязычных зеков, он объяснил, что он честный контрабандист и таскал туда-сюда немножко барахла, а его посчитали шпионом и дали 15 лет.
По вечерам, когда мы собирались в курилке и толковали об утопических учениях, об экзистенциализме, об абстрактной живописи и конкретной музыке, Исса сидел с нами, курил и время от времени гладил кого-нибудь из нас по плечу и бормотал: "Брат, хорошо". Однажды после таких посиделок мы с приятелем вышли, и я сказал ему: "Как жалко Иссу! Сидит без языка, не с кем словом перемолвиться. Бедняга". — "А вы уверены, что ему не приходится сдерживаться, чтобы не вмешаться со своей точкой зрения на Платона или, скажем, Кампанеллу?" - "Да будет вам чушь пороть!" - "Может, и чушь. Я ведь не утверждаю, а только предполагаю. Вы помните О., туркмена на 11-ом, вашего партнера по бильярду? Какого вы мнения о нем? Какое у него, к примеру, образование?" — "Я думаю, 2-3 класса сельской школы, максимум". — "Угу, максимум. А сельскохозяйственный институт в Ашхабаде — не хотите ли?" - "Не может быть!" — "А до этого десятилетка в кишлаке. А до кишлака, — мой собеседник сделал паузу, — Оксфорд". — "Что-о?" — "Оксфорд, Оксфорд — слышали про такой ВУЗ? У этого самого О. был дядя, который в начале тридцатых годов сбежал в Афганистан. Там он разбогател и стал весьма влиятельной персоной. Он выписал себе племянника, нелегальным, конечно, манером, дал ему тамошнее образование, а потом отправил в Англию. О. учился в Оксфорде, а заодно еще кое-где. Потом вернулся в Афганистан, снова перешел границу, затесался в какой-то кишлак, пастушил, кончил школу — на тройки, естественно, — и как сельский кадр был принят в Ашхабадский институт. Он агроном или ветеринар, не помню точно". — "Ну и дела! Так вы думаете, что Исса тоже..." — "Ничего я не думаю, я только делаю допущение".
На другой день в столовой произошел скандал. У раздаточного окна столкнулись два зека: маленький инвалид Исса и здоровенный лоб, мужик из строительной бригады. Строителям обычно уступали очередь, уступил бы и Исса, но тот грубо оттер его от окна и обматерил вдобавок. Что-что, а русский мат Исса понимал. Он гневно закричал что-то по-турецки и снова придвинулся к окну. Его противник, нависнув над ним, замахнулся. И тогда... Я не успел рассмотреть, как это произошло, я только увидел, как крохотный старый Исса стоит и вопит на своем языке, а обидевший его Голиаф корчится на полу, обливаясь кровью.
Кровь хлестала изо рта, из носа, чуть ли не из ушей. Ему было, очевидно, очень больно, но даже гримаса боли не могла скрыть величайшего изумления.
— "Вы помните наш вчерашний разговор?" — "Да, — сказал я. — "Так вот, наш турок применил спецприем". — "Откуда вы знаете?"— "А о таком приеме нам на 11-ом наш земляк рассказывал. Помните, латыш, разведчик?"
Слово "шпион" я употребляю только в одном смысле — "разведчик". Обычно шпионами именуют еще осведомителей, доносчиков, сексотов, стукачей. Таких-то я видел великое множество.
Меня самого однажды вербовали в осведомители. Это было в армии, в училище. В теплый весенний денек мы шли по лесу на тактические занятия, тропка была узкая, мы шли цепочкой, я замыкал строй, на повороте я вильнул в сторону, нашел полянку поуютней и улегся спать. Проснувшись, я с ужасом увидел, что у моей СВТ нет затвора. Я обшарил все вокруг, но затвора не нашел. Ожидая всех бед и напастей, я поплелся назад, в расположение нашей роты. Моего отсутствия никто из взвода не заметил, но я понимал, что передышка до первой проверки оружия. Но получилось все иначе.
К вечеру мне скомандовали: "К командиру роты!" Я пошел на расправу. Откинув дверь командирской палатки, рявкнул: "Разрешите войти?" — "Войдите". — "По вашему приказанию курсант Даниэль прибыл". — "Вот, Даниэль, с вами хочет побеседовать товарищ капитан". Тут только я заметил сидевшему сбоку незнакомого капитана. Командир роты вышел. "Садитесь, — сказал капитан. — Давайте знакомиться". Он очень подробно выспросил у меня все мои данные, предложил папироску. Потом... потом он предложил мне стать стукачом. Сделал он это вполне элегантно.
— Вы, Даниэль, человек интеллигентный, образованный. Вы сами понимаете, как много значат боевой дух и моральный облик будущих командиров. Наверняка понимаете также, как важно командованию знать, чем дышат курсанты, чего можно от ожидать. Вот мы и хотим, чтобы вы нам помогли. Ну, там разговоры разные, пересуды, кривотолки. Анекдоты. Все это надо брать на карандашик. Понятно?
— Так точно, товарищ капитан, понятно. А как мне вам сообщать?
— А я вас сам вызову, недельки этак через полторы. Точнее, не я, а командир роты. Только мы трое и будем знать. Никому ни слова, понятно?
— Так точно, товарищ капитан, понятно.
— Ну, вот и хорошо. Может, просьбы какие-нибудь есть, пожелания?
— Нет, товарищ капитан, у меня все в порядке.
— Значит, договорились. До свиданья, идите.
Я повернулся налево кругом и вышел. Командир роты курсировал взад и вперед на некотором расстоянии от палатки. Когда я поравнялся с ним, он жестом остановил меня, запустил руку в карман и вытащил мой затвор.
— Вот, возьми. И больше не сачкуй. Скажи спасибо, что это я на тебя, спящего, наткнулся, да и вот теперь такие обстоятельства получились...
Через некоторое время меня вызвали. Давешний капитан встретил меня приветливо, поздоровался за руку, усадил. Я, очень сконфуженный и огорченный, сообщил ему, что неподобающие разговоры, действительно, среди курсантов бывают.
— Какие?
— Анекдоты. Такие, знаете, с нехорошим душком.
— Рассказывайте.
Я, стесняясь, рассказал ему два анекдота. Это были солдатские, сортирные анекдоты, где слово "жопа" было самым изысканным, а содержание крутилось вокруг мужской мощи и женской ненасытности.
После первого анекдота капитан положил приготовленный карандаш, после второго захлопнул блокнот. Я замолчал. Мне было очень стыдно, что я при офицере произношу такие слова.
— Все? — спросил он.
— Нет, — ответил я, — еще есть.
— Такие же?
— Да, примерно, такие.
— Антисоветские анекдоты есть? — спросил он напрямик.
— Так вот же я вам рассказываю. Будущий командир, вы сами сказали, должен быть... ну, как это? Моральный облик должен быть на высоте, а они...
— Хватит, — сказал капитан и уставился на меня.
Он долго, внимательно всматривался, стараясь определить, идиот ли я или только прикидываюсь, а я смотрел на него честным, добродетельным взглядом и благословлял память Гашека, изобретателя лучшей солдатской брони, лучшего укрытия, ДОТ'а, ДЗОТ'а - Йозефа Швейка.
— Идите, — сказал капитан.
Тот недолгий остаток времени, что я еще пробыл в училище, командир роты, старший лейтенант, был ко мне очень благосклонен...
окончание:http://jennyferd.livejournal.com/5171338.html