Евгения Соколов (jennyferd) wrote,
Евгения Соколов
jennyferd

Category:

Марк Яковлевич Азов, замечательный писатель... 2 июля 1925 года - дата его рождения. Ему бы исполнилось сейчас ровно 90 лет. Умер он тоже в июле - 12 июля 2011 года, четыре года назад. Жил в северном израильском городе Нацрат-Илит. Был редактором литературного журнала "Галилея". А в Советском Союзе был известен как автор блистательных миниатюр в исполнении Аркадия Исаковича Райкина. Участник войны. Автор нескольких книг, изданных в своё время в Москве.

В моём ЖЖ есть несколько его замечательных текстов - всё под тэгом "Марк Азов".

---------------------------------

ТАШКЕНТ ДУШИ МОЕЙ.
Автор - Марк АЗОВ.

Глава из автобиографической книги "Ицик Шрайбер в стране большевиков"

У лейтенанта Шрайбера был помкомвзвода Иван Бородуля. Вместе они пропахали тощими животами половину Белоруссии, всю Польшу и кусок Германии до самой Эльбы, включая Берлин. Бородуля в лесу родился, в лесу рос на Брянщине и для городского Шрайбера служил чем-то вроде Дерсу Узала, проводником-следопытом. Пока Шрайбер таращился в карту, Ваня находил на местности с первого раза в чужой стране то, чего там раньше не было, например, наши батареи. Спрашивать, как у него это получается, было бессмысленно и даже опасно.

— Не спрашивай, а то собьюсь, — так он это объяснял.

Вел его, видимо, волчий инстинкт, а в мозговых извилинах копилась тьма и копошился там какой-то бог, которого сам Иван почтительно называл Иваном.

Иван-добро, Иван-зло. Котелок каши с тушенкой — Иван ее особенно уважал - так в его устах и назывался — Иван. И немецкий шестиствольный миномет, Иван его панически боялся, — тоже Иван. И так, блуждая между иванами, Бородуля ни разу не дал себе труда задуматься, кто такой, собственно говоря, Шрайбер, с которым они ели из одного котелка-ивана и с которым прятали поджатые зады от ивана-шестиствольного миномета. И фамилия Шрайбер не вызывала вопросов.


Не всем же быть Бородулями. И имя Изя... Ну Изя. Может, в городе всех, кто не может отличить березу от осины, обзывают Изями? В самый раз! Не Иванами же называть! Еще чего не хватало!

Короче, воевали они рука об руку целый год, "обмывали" медали то в спирту, то в самогоне и нашивали на гимнастерки ленточки за ранения, пока не спустили сообщение сверху, что уже не надо: война кончилась. И тогда Бородуля, теперь не боясь ивана-миномета, стал бродить вольно, набрел на какого-то полкового писаря и от писаря вернулся к лейтенанту Шрайберу с интересным вопросом:

— Слыш, лейтенант... Знаешь, что про тебя в штабе говорят? Что ты еврей! Врут, конечно.
— Почему врут?.. Ну подумай сам, имя-фамилия: Израиль Шрайбер...
— Ну?
— Гну!.. Посмотри на мой нос! У кого такие носы?!

Иван и смотреть не стал — насмотрелся.

— Ты думаешь, как ты лейтенант, так я дурак? — сказал он. — Все знают — евреи воюют в Ташкенте.

"Слепой поводырь" Бородуля ткнул пальцем в небо, а попал в точку: именно в Ташкенте Ицик Шрайбер начал свою маленькую войну. С кем? Для начала — с самим собой.

У Ицика не было родины — смею это нагло заявить. Когда эшелон, увозивший их в эвакуацию, отчалил от харьковского вокзала, Ицик даже не оглянулся. В горе и гари, слезах и крови, в урагане народной беды, уносившем на восток эшелоны беженцев, он улавливал чуткой ноздрей прохладный ветерок дальних странствий.

Только не надо судить нас строго в наши шестнадцать лет. Нам еще предстоит, втянув в себя сквозь щели скотского вагона эту манящую струйку, вдохнуть вместе с нею и весь ураган. И он разорвет нам грудь.

И голубые холмы Украины, и желтая стерня до горизонта, и золотые жупаны деревьев по осени, и медленные воды равнинных рек, и городские дворы, обжитые с детства, - на все это бросала тень книжная стенка, заселенная многоязыким человечеством с его невероятной историей и бесконечной географией. Вскарабкавшись по книжной стенке на верхушку Вавилонской башни, которая, как известно, кольцом упиралась в небо, мальчик болтал ногами и рассуждал: "Что я, дуб, чтобы цепляться корнями за землю? Зачем, вообще, при родах режут пуповину? Ну и болтался бы на кишке под маминой юбкой, если ты так привязан к месту своего рождения".

Теплушечные кочевья — бесконечные караваны скотских вагонов, обжитых людьми, тянулись со скоростью пешехода по забитым колеям многострадальных дорог России с запада на восток. "Россия произрастала Сибирью"... и еще она чем только не произрастала, но в теплушках на грудах тряпья, осыпанного вшами, у черных печурок из кровельного железа, под стоны больных, причитания старух, плач детей и матерную ругань мечтали лишь о нем и молились на него: он, осиянная цель пути (подобно дедовскому Иерусалиму) — Ташкент.

И в Ташкенте мерли на вокзале, но не так... И в Ташкенте больницы забиты тифозными, но не так... И в Ташкенте голодная пелагра раздувала животы, но не так, как на Урале и в Сибири.

Но в Ташкенте — этой Мекке эвакуированных — все новые друзья изливали на груди Изи Шрайбера свою печаль-тоску по покинутым отческим кущам. Трое из них оказались из Ростова, и Ростов перевесил все города. Куда, скажем, какому-то Парижу до Ростова! Разве в Париже был такой артист, как Мордвинов?.. Только один город мог затмить славу Ростова-папы... Вы правильно угадали — Одесса-мама. Один одессит Мишка (совсем, как у Утесова) переплакал трех ростовчан. От его тоски по родине рубашка Шрайбера стала мокрей самого Черного моря.

Самый популярный для Ташкента анекдот:

— Вы едете в Москву? Как я на вас завидую! Это же так близко от Одессы!

Был в России лишь один город, способный побить Одессу на этом конкурсе — Ленинград. Но питерцы не рыдали ни на чьей груди. Видно, не так просто было вырвать их корни из родной почвы — они ее носили с собой.

А у Ицика, как у плавающей водоросли, корни не доставали до земли. Колыхается на волне, а вынесет на берег — засохнет... И напрасно родитель Ицика — Шрайбер-старший долбил своим "шнацером", как дятел:

— Почему ты не пишешь стихов про Харьков? Про что угодно пишешь, даже про девочек. Ты что, не в Харькове родился?!

Ицик пробовал — писал. Про девочек получалось лучше.

Стихи Ицик начал писать не в Ташкенте, гораздо раньше, примерно, с пятого, а то и с четвертого класса, на рулонах бумаги для арифмометра (приносила папина секретарша), поэтому ценность стихов измерялась в погонных метрах. Скажем, просит приятель сочинить ему для девочки — следует лишь два вопроса от "мастера": сколько метров и что за девочка? Скажем, блондинка в красном платье. Для двух метров стихов вполне достаточно содержания. И надолго хватало: платье носилось одно, только ноги из-под него вырастали. А Ицик, конечно, из класса в класс совершенствовался, писал уже о другом и на другой бумаге. Не было только настоящего писателя, который бы все это бумаготворчество по достоинству оценил. Конечно же, папа Шрайбер такового нашел. "Настоящий писатель" был член "настоящего Союза Писателей" и автор "настоящей книги", хотя отродясь писателем не был — он был из первых Героев Советского Союза, летчик, который снимал со льдины легендарных челюскинцев. Его фамилия приводила в трепет широкие массы советских людей, включая руководителей Союза Писателей, но юный Ицик сходу понял, с кем имеет дело. Герой, шевеля губами, прожевал пару виршей и уперся в пацана шалым взглядом:

— Ну ты даешь.

Через шестьдесят лет Израиль Яковлевич узнал из телепередачи, что его первый писатель и в летчики-то попал из водовозов, но это лишь подтверждало его первое детское впечатление...

И вот, надо же, в Ташкенте писатель пошел косяком, причем самый что ни на есть настоящий. Их везли сюда "в организованном порядке" эшелонами из Москвы, и тут они роились и жужжали.

Ицика привели — сам бы он ни за что не пошел — к консультанту Союза Писателей. Это была поэтесса Светлана Сомова, обреченная, должно быть, за вознаграждение, отпугивать графоманов.

Ее стихов Ицик ни до, ни после этого в глаза не видал, что не делает ему чести, но был полностью убежден, что перед ним настоящая поэтесса: дама не старых лет, с романтическим взором, ... и синенький скромный платочек, пропущенный под подбородком и завязанный на голове пышным бантом. Вроде и зубы болят, и быть красивой хочется — Ицик в подробности не вдавался. Он не сомневался, что дама, при ее неоспоримой поэтичности, тут же трепетно склонит голову пред гениальностью его стихов. Юный Шрайбер был искренне убежден, что писать надо лучше Пушкина, иначе не стоит браться за такое дело, потому что "как Пушкин" уже Пушкин сам писал.

Видимо, его визави была того же мнения. Протолкнув по столу от себя обратно к Ицику прочитанные рукописи, она приятным голосом посоветовала молодому человеку "заняться каким-нибудь полезным делом".

И, представьте себе, Ицик, который еще вчера был гением, не очень сопротивлялся: ну не гений, подумаешь. Не всем же быть гениями... Но каким таким полезным делом мог заняться ученик девятого класса — папенькин сынок?

И тут ему представилась возможность лицезреть сразу всю большую кучу взрослых солидных людей, имеющих право на вполне законных основаниях не заниматься полезным делом. Думаю, читатель догадался — речь идет о писателях.

По Руси уже осенние дожди мыли желтую глину, а здесь под огромным шелковым абажуром ташкентского неба советские писатели, выходя на летнюю эстраду, "толкали" патриотические стихи. Редкий писатель, как редкая птица, долетевшая до середины Днепра, был одет не по-военному. Защитного цвета гимнастерки и синие командирские галифе, свежие желтые ремни и портупеи, петлицы со "шпалами" и "кубарями"- все это било не в бровь, а в глаз. Аудитория, к поэзии не приученная, встречала, соответственно, по чинам: "кубари" служили признаком таланта среднего, "шпалы" свидетельствовали о незаурядном даровании, а коли вдруг вырисовывался "ромб" в петлице, ветер славы от него пригибал ряды от первого до последнего, и публика разом выдыхала: кла-а-с-сик!..

Ташкентский анекдот того времени. Звонит телефон:

— Это полковник Симонов?
— Да. — Скажите, как надо писать стихи, чтобы стать полковником?
— А кто это спрашивает?!
— Поручик Лермонтов.

Ицику бы глядеть, разявив рот, на живых писателей, но он как на зло родился с еврейским скепсисом и во всем видел цирк. Даже знакомые имена не умиляли в этом маскараде. Комбатовская двойная портупея на Николае Асееве смотрелась, как на корове седло. Кажется, вот он живьем из Маяковского

"Асеев Колька.
Этот может, хватка у него моя... "


Но протрещал что-то и пошлепал под дежурные аплодисменты, путаясь в шлеях, как плохо запряженная лошадь.

Ицик писателей не слушал, а рассматривал. Вот над столом с красной скатертью навис — голова ниже плеч — Безыменский. А вот Иосиф Уткин с огненной, крупными завитками, шевелюрой и чисто розовым лицом красивого еврея. На нем черный сугубо штатский костюм, но командирская коричневая планшетка на тонком ремешке через плечо. И раненная рука лежала на плащ-палаточной перевязи. Он побывал на позициях, был ранен... и потом убит.

Стихи он читал в пляшущем ритме:

Возле города Тамбова
Недалеко от села
Комиссара молодого
Пуля-дура подсекла.


— Ой как весело, — съязвил кто-то в зале. И "рыжий Мотеле" — одна из самых трагических фигур — покинул под смешки подмостки.

Ицик впервые слушал, как читают поэты, и хотя читали они, в основном, одно и то же: война и Сталин, Сталин и война, — но каждый на свой лад, под свой притоп, под свою музыку.

Корней Иванович Чуковский — кто видел, не даст соврать — не человек, а сооружение, вроде недостроенной Вавилонской башни после того, как Господь смешал языки и все пошло сикось-накось. Ужасно "незграбная", как говорят на Украине, фигура, но в его обаянии можно было купаться, греться и загорать, как на пляже в Крыму. Он распевал свою новую поэму "Одолеем Бармалея". Там на Бармалея (читай — Гитлера) напали пчелы в невероятных количествах, и Корней Иванович минут пять, а то и десять, раскачивал на волнах своего неподражаемого ритма одно слово:

Пчелы, пчелы, пчелы, пчелы,
Пчелы, пчелы, пчелы, пчелы,
Пчелы, пчелы, пчелы, пчелы,
Пчелы...
(и т.д. и т.п. вплоть до бесконечности)

Ицик не столько слушал, сколько глазел: например на белорусскую поэтессу Эдди Огнецвет. Мужское имя и какой-то невероятный казакин, с огненного цвета вставкой на груди. Ну не женщина, а снигирь!

Впрочем, поэтичнее всех поэтов оказались совсем не поэты, а гроссмейстеры интеллектуальной игры... (слово эссеист тогда еще не вошло в моду), мастодонты расстрелянной цивилизации, волею Случая уцелевшие, дабы донести до нас, недоучек, великое искусство превращения мысли в слова. Натан Венгеров и Виктор Шкловский. Природа оголила их могучие черепа, оставив одному из них, Венгерову, львиную гриву на затылке. Оба уверенно рулили в потоке слов, обходя опасные камни, но поток и их, как и всех, нес в одну сторону: немецкий фашизм, советский гуманизм... Оба берега: эстрада, пестреющая петлицами в "шпалах" и "кубарях", и зал, зеленеющий гимнастерками, были охвачены единым военно-патриотическим порывом, и все присутствующие, включая Ицика Шрайбера, были, естественно убеждены, что музы, когда идет война, только об этом и не молчат...

И вдруг на зеленом поле появилась черная фигура.

Дама в вечернем, до пят, платье, какие носили, должно быть, до тринадцатого года, выгнутая, как то самое ребро, которое вдохновило Создателя изваять из него женщину. Ни читатели в зале, ни писатели в президиуме ее, видимо, не интересовали. И к тем, и к другим она стала в профиль и голосом цвета старого серебра возгласила как молитву, торжественно нараспев:

"Слава тебе, безысходная боль!"


Одна эта строчка звучала в ее устах так долго, что Ицик успел примирить непримиримое раньше, чем долетела следующая строка:

"Умер вчера сероглазый король".

Строки летели из другого века, замедляя время.

"Дочку свою я сейчас разбужу,
- сказала Черная Дама, —
В серые глазки ее погляжу..."

Ей хватило четырех строк, хотя их было четырнадцать, чтобы омыть благодарного слушателя в горькой купели своей трагедии.

Но, видать, благодарных слушателей больше не было или они, как наш Ицик, в своих купелях лишь пускали пузыри. Дама читала еще что-то, кажется, о черном кольце, но ее не слушали: скандализированная аудитория, оскорбленная в своих высших патриотических чувствах, свистел, гудела и топотала ногами в военных сапогах, требуя от "барыни на вате" немедленно покинуть зал…

До этого дня Ицик Шрайбер и слыхом не слыхивал о такой поэтессе — Анна Ахматова.

Ташкентские улицы обсажены тополями. Ицик шел, и его догонял голос, долетающий из Серебряного Века:

"А за окном шелестят тополя:
"Нет на земле твоего короля".


Это был сорок первый год. Красная армия, расчлененная и окруженная, отступала по всем фронтам, оставляя груды не похороненных трупов и целые дивизии пленных в руках врага. На подступах к Москве захлебывались кровью курсанты — цвет юности страны, а в Москве уже грабили магазины, и на улицах расстреливали паникеров... Но магнит репродуктора притягивал к себе людей кругами, как металлические опилки.

"Товарищи, братья и сестры", — говорил им оттуда Он тихим казенным голосом с нерусским акцентом, и они благоговейно внимали длинным паузам, слушали, как Он пьет воду, и надеялись только на Него. Даже Ицик верил (потому что очень хотел) его последним словам: "Враг будет разбит, победа будет за нами"...

Но Ицик не верил больше ничему — мальчика обманули. Ему пели песенку "Если завтра война... " и показывали кино под таким же названием, и тем же тихим голосом с нерусским акцентом ему обещали "бить врага на его территории" — и все это "малой кровью, могучим ударом". Короче, шапками закидаем. А закидывать пришлось своими телами и на своей территории. Да и она не по дням, а по часам переставала быть своей.

Но по мальчишескому легкомыслию Ицик Шрайбер не заплакал, а стал смеяться над повергнутыми святынями. Еще в Харькове он сочинил песенку на манер известной "Все хорошо, прекрасная маркиза". В его варианте дедушка Ленин, которому не лежится в мавзолее, пристает с вопросами:

— Мой комсомол, какие вести?

И комсомол, соответственно, отвечает, сперва, мол, так... кое-что не так, а под конец:

— Узнал наш вождь и друг великий Сталин,
Что погубил себя и нас,
Узнал, что мы, увы, в капкан попали,
И обосрался в тот же час.
Он заперся в стенах Кремля,
И запылала вся земля,
На пламя немец прилетел И крепко нам на шею сел...
А в остальном, Великий наш Учитель,
Все хорошо, как никогда!


Песенка тянула на расстрельную статью, но Ицика, как не странно, никто не выдал, и он продолжал заниматься тем же бесполезным делом, но уже в Ташкенте.

Правда, тут им овладел какой-то замогильный "сюр", чему весьма способствовал тот же Верховный Главнокомандующий, который тем же тихим голосом предложил своим отступающим войскам новый тактический ход: "Пусть вас вдохновляет память великих предков: Александра Невского, Дмитрия Донского, Александра Суворова, Михаила Кутузова..."

"Встают из могил "отдаленные предки", — фантазировал юный Ицик, — и желтые пальцы сжимают в тоске", умоляя бегущих забрать и их с собой, но...

"К востоку, к востоку!.. Застыли ответы.
Мы скроемся, скроемся в теплых домах.
А предков далеких пустые скелеты
По линии фронта стоят на часах".


Ицик и сам не заметил, как причислил себя ко всему оболваненному человечеству по обе стороны фронта:

Мы серые люди — навек онемели,
Мы строили стены для "Серой Шинели",
"Коричневой" тоже хвалу воздавали...


Потом весь мир представился ему в виде улицы, из которой "выхода нету", лишь "привидения с серыми лицами переходят мосты горбатые", и все мы ни что иное, как трупы, гуляющие среди трупов...

В глубине души он не верил своим гробовым фантазиям, наивно предполагая, что просто он так гуляет в садах поэзии, хотя уже многих 24-го года рождения сваливали у линии фронта в братские ямы с негашенной известью, и на очереди был его, Ицика, 25-й год. Но он еще ходил в Ташкентский Дом Пионеров, где собралась разновозрастная компания — "Поэты круглого стола". Название придумала потом, когда Ицик уже ушел в армию, Зоя Туманова. Зоюшка... Кукольный бант в волосах, гутаперчевый носик и глаза, опрокинутые к вечно-синему небу Ташкента.

В комнате-шкатулке с масляной росписью на стенах собирались вокруг стола рыцари поэзии и поэты рыцарских отношений. Здесь говорили, о чем хотели, и тут не было стукачей. Здесь вдохновенно читали свои незрелые опусы и с не меньшим вдохновением набрасывались на каждую строку, на каждое слово в ней, издевались, высмеивали — "рубили в капусту". И все это воспринималось как должное, как рыцарский турнир: обменялись ударами и, сняв перчатки, пожали друг другу руки.

И тут Ицик внезапно обнаружил, что поэзия, оказывается, совсем не то, что он раньше думал. Вовсе не изложение чего-то в рифму, а музыка для тех, у кого нет других инструментов. В стихах его новых друзей звучали то трубы, то струны, звенели дальние колокольцы, пели морские раковины... Ицик понял... скорей, ощутил, что стихами можно сказать только то, что можно сказать только стихами.

Для Ицика Шрайбера, ученика 9-го класса Ташкентской школы номер 60, началась новая ночная жизнь: когда дом замирал, и первый прохладный ветерок оживлял занавески, Ицик из слов, ритмов, образов, теней и звуков мастерил витражи для залов, в которых бродило Нечто. И очень скоро его перчатка лежала равная среди равных на общем рыцарском столе. (Чтобы читатель не заблуждался: перчаток у него не было, и последняя пуговица висела на последней ниточке). А неутомимый папа Шрайбер умудрился подсунуть "своего подростка" — так он его называл - следующему по счету настоящему писателю. Это уже был Чуковский, громадный, с лошадиной челкой, похожий на доброго седого кентавра. В отличие от Светланы Сомовой он не предлагал Ицику заняться полезным трудом, даже наоборот.

— Вы законченный поэт, — сказал он шестнадцатилетнему "дарованию". Но это ничего еще не значит: вы уже умеете как, но не знаете что писать — это дается жизнью. А мне вас уже нечему учить.

И начал учить. То есть нашел тьму неправильных ударений и по ним определил, откуда, вообще, Ицик свалился на его голову:

— Я тоже, — рассказал он, — приехал когда-то из Украины, — читал в Брюсовском институте доклад, а Брюсов сидел и что-то писал. И подал мне список из двухсот слов, в которых я сделал неправильные ударения. И потом.. что такое "мра морщек"?

Последнее Ицик, к стыду своему, впервые слышал.

— Но это ваши стихи из древнеримской жизни: "Из полутемных ниш глядят нагие боги" — неплохо. "И жгучий стыд за Рим окрасил мрамор щек" — ну совсем не в какие ворота!

Жгучий стыд тут же окрасил щеки Ицика, и на его еврейском носу появилась первая капитальная зарубка: уж если тебе дозволено заниматься бесполезным трудом, то труд этот надо делать качественно.

Корней Иванович пригласил Ицика ходить к нему домой набираться знаний и посоветовал читать англо-саксонскую литературу: "она сегодня лучшая в мире!" (при этом Чуковский, написавший тысячи страниц о "волшебном искусстве" перевода, выразил полнейшее презрение к переводной литературе), только на английском языке!

Но где английский язык, а где Ицик?!. Вместо англо-саксонской литературы он стал читать Блока, Белого, Бальмонта, Брюсова, Гумилева, Гиппиус... (я еще только в начале алфавита) и понял, откуда ноги растут у поэтов круглого стола.

Это уже весна... В палисадниках серебрится сирень, и мы, мальчики, девочки, — "поэты круглого стола", ловим дальние отзвуки Серебряного Века, долетевшие непонятным образом через фронты, революции, репрессии и соблазны социалистического реализма.

Но это не просто весна, это ташкентская весна 42-го. Уходят маршевые роты, пьют чай невозмутимые узбеки и "отоваривают карточки" уцелевшие основатели акмеизма: Анна Ахматова, неправдоподобный Сергей Городецкий... И рядом с Анной Андреевной всегда "Мандельштама" — Надежда Яковлевна Мандельштам, вдова загубленного поэта. И мы от своего круглого стола бегаем к их столу в "мангалочьем дворике", где они живут бедно, как все эвакуированные, и то обчитываем стихами, то помогаем отоваривать карточки.

Ицик не много может рассказать: когда он подсел к столу, уже вставали, отодвигая стулья, ребята 24-го года рождения и уходили в безвестность. Ицик запомнил лишь одно имя: Василий Лейн... Дальше тишина. А когда с 25-м годом ушел он сам, у стола оставались совсем еще "маленькие": Эдик Бабаев (Ицик помнит, как в Ташкенте выпал снег и на антрацитово-черной шевелюре Эдика лежал сугроб. А потом он увидел его же по телевизору - уже почти начисто лысым), и Валя Берестов с круглой детской мордочкой... О нем говорили, что он большой талант, но трагически болен. И Мур Эфрон, сын Марины Цветаевой, "француз" (он писал на двух языках) — фигура нездешняя, непонятная. Он ушел в армию позже Ицика, уже из Москвы, из Литинститута, но не попал в число немногих, которые вернулись с поля.

Оставались еще и друзья Ицика, пришедшие вместе с ним: Илья Крупник, Виктор Цалихин, Борис Циммеринов. Все разбрелись по своим городам, только Зоюшка, Зоя Александровна Туманова, осталась стеречь ахматовский "мангалочий дворик"...

Но к Ахматовой бегали сами. А собрал их всех вокруг стола под этой крышей Исаак Михайлович Бахтамов — он был корреспондентом радио, он вывел их к всесоюзному микрофону, отвечая при этом головой за каждый идеологический промах этих "оторванных от жизни" мальчишек и девчонок.

Единственное, что Ицик написал патриотическое, была поэма о Евпатии Коловрате из древнерусской повести, которого, с его отрядом рязанских мстителей, татары приняли за воскресших мертвецов. Ну как тут не размахнуться на что-нибудь декадентское... И вот уже Ицик драил пол в казарме военного училища в Ашхабаде, когда по радио стали читать его поэму.

— Ты чо, это сам сочинил? — спросил его ротный старшина.
— Да. А что?
— И чему вас там только учат? Стихи пишешь, а полы мыть не умеешь!

Но вернемся в Ташкент. У радио громкий голос — и серьезные дяди из Союза советских писателей уж было начали принимать кружковцев Бахтамова за подрастающую, так сказать, смену. Ицика вдруг приглашают (ни за что не поверите!) к советскому графу Толстому...

Анекдот: приходит к Алексею Николаевичу Толстому Маяковский.
В дверях его встречает раззолоченный швейцар:
— Их Сиятельство на партийной конфэрэнции!


Ицика товарищ граф лично провел на второй этаж особняка и доверительно объяснил: мол, так получилось, что мы, группа писателей, готовили радиорепортаж в стихах к праздничному торжественному параду с демонстрацией, но так уж случилось, увы, нас всех вызывают в Москву на всеславянскую конференцию (смотри анекдот), а вам, юноши, поручается завершить начатый старшими товарищами труд.

И классик двумя руками передает Ицику стопку машинописных листов в красных сафьяновых "корочках". Ицик, естественно, принимает эстафету и, не задумываясь о последствиях сего деяния, распахивает корочки... И напрасно: граф становится красным, как сеньор Помидор:

— Что вы делаете?
— Хочу посмотреть, что вы там написали.

Волна гнева пробегает по могучей лысине до увешанного волосами затылка:

— Молодой человек, у вас есть пальто?

Не ожидая ответа, классик несет свой живот к вешалке, возвращается с жалким пальтишком Ицика и насмешливо с поклоном подает: дескать, извольте, сударь, выйти вон.

Правду сказал Генрих Гейне в переводе Осипа Мандельштама:

Всем известно, что при споре
Часто бес сидит в еврее
И подсказывает мысли
Побойчей да поострее
.

В кармане пальто у Ицика лежал рубль, а Ицик в книжках читал, что швейцару, подающему пальто, положены чаевые, и он, содрогаясь от ужаса своего поступка, полез в карман за рублем... И надо отдать должное автору великих творений: от "Ибикуса" до "Петра" и "Хождений по мукам", — он понял жест и бросился вон из комнаты. Так что никто теперь не знает, даже Ицику не верится, — а был ли рубль-то?

Ташкент кишмя кишел знаменитостями и тифозными, и умирающими от голода, хотя Алайский базар поражал воображение горами всякой-разной еды. Здесь можно было встретить Фаину Раневскую, менявшую чай на хлеб, а председатель корейского колхоза сдал в "фонд обороны" миллион рублей в мешках из-под проданного риса. Какой-то запредельный идиот на ходу отрезал курдюк у живого барана... Армии отступали к Волге, госпиталя переполнялись тяжелоранеными, и стойкий запах гноя не выветривался из коридоров... Но ничего этого вы не найдете в стихах детей света, как Ицик про себя называл "Поэтов круглого стола".

Впоследствии их назовут поколением "Бригантины", хотя это было не одно, а несколько поколений, истребленных войной. Первыми были "ифлийцы" (Ицик тоже мечтал учиться в ИФЛИ — институте философии, литературы, истории), им первым -

"Надоело говорить и спорить
И глядеть в усталые глаза.
В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина поднимает паруса..."


Странная вещь: Павел Коган, автор "Бригантины", умер не в своей постели, а от пули финской "кукушки" в батальоне лыжников на войне, и его друзья из плеяды поэтов-лейтенантов прошли огни и воды, не дожили только до медных труб. Ицик успел побывать и в отрогах Сихоте-Алиня, и в пустыне Кара-Кум, и на Гиндукуше, и в Иране, и даже пытался бежать через границу в Афганистан (это особая эпопея), воевал в Польше и в Пруссии, и в самом Берлине, но и ему не хватало бригантины, было и тошно, и скушно, будто из дому не выходил и даже форточки не открывал... Я думаю ответ простой и самый прямой: железный занавес. Куда не ткнись — упираешься лбом в идеологические ворота... вот и хочется "на волю, в пампасы!"

И Ицик вытаскивал увязающие ноги из трясины реализма. Провожал завистливым взглядом след за кормой уплывающей бригантины, но к какому-то берегу он должен был сам пристать.

Его постоянно преследовала одна и та же мелодия. Она то приближалась, то отдалялась, смотря куда он шел. И хотя он передвигался в пространстве, мелодия выплывала из времени, из бездонной его глубины. И в конце концов он набрел на колодец, из которого шел этот звук.. На одном из тротуаров в тени джиды (шелковицы) над арыком стоял старый еврей в заурядном поношенном пиджаке, с двугорбым носом и огромными марсианскими глазами, прикрытыми полусферами век.

Глаза были мертвы — старик слеп. Но это не мешало ему играть на скрипке. Он играл с утра до вечера, без видимой передышки, одну непрерывную мелодию "Плач Израиля", и это был безысходный, надрывающий любую живую душу плач и только плач... У ног плачущего еврея лежал распахнутый футляр от скрипки, и он поражал воображение прохожих порою больше, чем сама игра... Футляр был переполнен деньгами, охапки бумажных купюр вываливались через верх на грязные плиты тротуара, и никто не смел подбирать, хотя скрипач был слеп и, казалось, не слышал ничего, кроме голоса скрипки. Напротив, люди бросали еще и еще, вокруг старика не редела толпа слушающих и не скудела рука дающего.

Плакал Израиль — предсмертная скорбь миллионных толп, втекающих в ворота освенцимов, сливалась в этот миг с жалобой бредущих по пустыням древних бездомных погонщиков стад. "Шма Исроэл!" — слушай Израиль... Но в толпе слушающих Ицик был единственный еврей. Старика окружали казахи, плосколицые, в новеньких зеленых гимнастерках, видно из маршевой роты, которых гнали на фронт. Они стояли долго, и командир не посмел их отогнать. Потом эти степные люди развязали свои кошельки, и в футляр от скрипки посыпались деньги...

От автора. Я уже говорил в начале сего повествования, что у Ицика не было родины, лишь ветерок дальних странствий катил его по земле... Но тут его охватило предчувствие родины.

Ицик будто впервые увидел Ташкент: слепые дувалы старого города и верблюды, обдающие его презрением с высоты, и обиженный крик ишака, и размытые фигуры женщин в паранджах сливаются с выгоревшей листвой и гипсовой пылью.

Но это лишь одно лицо Востока. У этого многоликого идола безраздельная власть над красками неба и земли. По утрам небо откровенно небесного цвета и хочется гнать туда в идиллическую прохладу своих овечек... Ицику пришлось побывать и в пустыне, и там, где пустыня входит в стык с небом, заставленном горами, которые на закате светятся изнутри.

После войны, где-то в пятидесятых, на первой разрешенной выставке Рериха все увидели светящиеся горы, и дежурные искусствоведы писали, мол, художнику так хочется все видеть в сказочном свете.

Дурье! Просто человек не прозевал Гималаи.

Ицик, конечно же, знал, что он еврей — его даже арестовали за антисемитизм... (Вижу, как у читателя глаза сходятся к переносице). Дело в том, что помощника Шрайбера-папы по хозяйственной части узбеки побили в трамвае палками за то, что "евреи понаехали". Шрайбер-старший, бывший красный кавалерист, пошел к секретарю ЦК Узбекистана Усману Юсупову, с которым они вместе воевали еще в Гражданскую, и Усман, не долго думая, спустил указание: за всякое проявление антисемитизма тут же взимать штраф — 200 рублей... И вот, наш Ицик висит на подножке переполненного трамвая, а какой-то русский парень тоже желает на этой подножке уместиться и так комментирует происходящее:

— Некуда ногу поставить, — везде уже жид стоит!

Тут бы ему в морду дать, но Ицик, большой гуманист, просит еще:

— А ну повтори, что ты сказал!
— А что я такого сказал?
— Ты сказал "жид"! "Жид" ты сказал! Жид!..

В этот момент к ним пробивается из вагона усатый узбек-милиционер, и парень мгновенно "линяет", спрыгивает с подножки.

— Ки-ито сказал "джид"? — вопрошает блюститель порядка.

И весь вагон дружно свидетельствует против Ицика: все слышали, как он три раза повторил это нехорошее слово. А двухсот рублей — платить штраф у Ицика сроду не было, пришлось идти в отделение... Правда, там ему позволили позвонить домой, после чего и часа не прошло, как начальник отделения наложил в штаны, потому что грянул звонок от самого Усмана Юсупова...

Нет, Ицик никогда не забывал, что он еврей.

Театр Михоэлса тоже был в Ташкенте. Ицик смотрел "Суламифь" и слушал с трепетом, как это звучит в устах еврейских артистов: "Шуламис"; и она была рыжая, и в этом был какой-то тайный знак. А Шрайбер старший знал Михоэлса лично, и Михоэлс присылал к нему на завод еврейских артистов, писателей, музыкантов, которых надо было спасать от голода. Так Шрайбер устроил одного поэта охранником. Поэта нашли на вокзале среди тифозных беженцев — он уже на ладан дышал. А тут получил рабочие карточки и стал отъедаться... И как-то среди ночи директора Шрайбера разбудил телефон: ЧП на заводе! Проверяя посты, начальник охраны обнаружил берданку, прислоненную к стволу дерева во дворе, а поэта-охранника не то убили, не то похитили...

Директор, на ходу застегивая галифе, обшарил все закоулки, но трупа даже в арыке не обнаружил и зашел в контору, чтобы позвонить начальнику милиции. Поэт сидел за директорским столом в директорском кабинете и вдохновенно творил, раскачиваясь и бормоча себе под нос стихи на идише.

И, наконец, там же в Ташкенте Ицик встретил первого в своей жизни сиониста. Он был "вечный" и вечно голодный студент, прошедший насквозь четыре университета в Европе, и бежал от Гитлера через Польшу. Ицику он почему-то доверился, рассказал про Палестину и Конгрес Сиона — "государство в пути". С тех пор Ицик уже не вылезал из публичной библиотеки Ташкента, где был уникальный и на редкость открытый по тем временам восточный отдел, и читал все, что попадалось, из истории евреев.

О, как он теперь жалел, что прожил целых шестнадцать лет в Европе! Он, в чьих жилах текла кровь Востока! В тысячелетьях и тысячелетьях теряется след его народа. Предки Израиля Шрайбера грузили домашним скарбом худых верблюдов и уходили в гипсовую пустыню из самых древних земных цивилизаций: Шумерской,

Египетской, Вавилонской, чтобы остаться наедине со "звездным небом над головой и нравственным законом внутри себя". А в варварской Европе и сейчас бесчинствуют германцы в рогатых шлемах, — так думал Ицик, выходя из библиотеки, и под ноги ему стелил дороги медленный мудрый Восток. Пусть пока всего лишь Средний. Отсюда, как пилот на пеленг, он шел на Плач Израиля...

Но путь Израиля Шрайбера к Ближнему Востоку лежал через многострадальную Европу. Хотя первый шаг он сделал все-таки в Ташкенте.

Перед отправкой на фронт приехал из Ашхабада, где его гоняли в пустыне. После Ашхабада — Ташкент, будто вымытый, с урюком и голубыми тенями.

Провожала Зоя Туманова. Они сидели на ступеньках крыльца маленького домика в Прянишниковом переулке. Он глядел на свои яловые сапоги, смазанные вазелином, и мимоходом на ее коленки. Так и запомнил — грустные коленки...

У него новые погоны, его ждет эшелон и все, что за этим следует, у нее белый бант, как у маминой послушной девочки. Но так мог бы увидеть любой прохожий. А они знали еще что-то, чего и до сих пор не знают...

Шестьдесят лет — срок непостижимый для нашей бренной плоти. Зоя — раненная птица не может взлететь над Ахматовским двориком, но прилетели строчки:

"Где он, этот мир чудес?.."
"Где он, этот взлет стиха?.."

... В небе над горами Галилеи повисла полоска пепла — сгорело облако. Прощай, Ташкент.

--------------------------------
Нет, Павел Коган погиб "не от пули финской "кукушки" в батальоне лыжников на войне". Пуля его настигла под Новороссийском.
Tags: Марк Азов, Ташкент, эвакуация
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 3 comments