2 мая 1938 года Мандельштама вырвали из жизни и сбросили в колодец ежовского НКВД. В его деле, впрочем, указана дата 3 мая, но это, надо полагать, дата поступления арестованного в приемник внутренней (Лубянской) тюрьмы.
Это небольшое трехэтажное здание во дворе лубянского колосса, окруженное со всех сторон грозными этажами с зарешеченными окнами. Если бы вдруг удалось увидеть его сверху, оно могло бы показаться мышонком в тисках кошачьих когтей. А снизу — из тесноты камер — людям, трепыхавшимся в неволе, таким оно не казалось, не воспринималось как метафора, — таким оно просто было. Но никакая птица не разглядела бы сверху ни малоприметную дверь в зал судебных заседаний, ни подземного хода, которым уводили отсюда тысячи и тысячи — в расстрельные подвалы дома Военной коллегии, что на другой стороне Лубянской площади...
Мандельштама, впрочем, им не провели. В приемнике у него отобрали паспорт, чемоданчик, помочи, галстук, воротничок, наволочку и деревянную трость с набалдашником; выдали квитанцию: одну взамен всего изъятого (№ 13346); другую (№ 397) — на имевшуюся у поэта при себе наличность: 36 рублей 28 копеек.
Но перед этим поэта — последний в жизни раз — сфотографировали.

Эта тюремная фотография — профиль и фас — потрясает. Мандельштам — в кожаном, не по размеру большом, пальто (подарок Эренбурга, оно упомянуто потом почти всеми, видевшими поэта в лагере!), в пиджаке, свитере и летней белой рубашке.
Небритое, одутловатое, отечное лицо сердечника, всклокоченные седины. Как выдержать этот обреченно-спокойный и вместе с тем гордый взгляд усталого и испуганного человека, у которого уже отобрали всё — книги, стихи, жену, весну, свободу, у которого скоро отнимут и последнее — жизнь?!
В этом взгляде, в этих глазах — весь его мир и дар, без которых сегодня нам самим, кажется, уже невозможно жить.
Фотография, как это ни странно, датирована тем же 30 апреля (запись на талоне ордера № 2817). От того же числа отсчитывался и пятилетний срок за контрреволюционную деятельность в приговоре Особого совещания.
Следующая достоверная дата — 9 мая. В этот день, согласно служебной записке № 16023, было отдано распоряжение доставить Мандельштама из внутренней (Лубянской) тюрьмы в Бутырскую и поместить в общую камеру.
Возможно, его выполнили не сразу, поскольку следующее документированное событие произошло всё еще на Лубянке — и 14 мая. Дактилоскопистом (подпись неразборчива) Внутренней тюрьмы ГУГБ НКВД г. Москвы сняты отпечатки пальцев: правая рука, левая, контрольный оттиск...
Тюремно-лагерное и следственное дела — это совершенно разные вещи. Раньше мы могли лишь гадать о том, велось ли следствие или нет и, если велось, то кто был следователем и какими методами велись допросы. В условиях заведенной машины ОСО, где даже подпись секретаря была заменена казенным штемпелем, большой необходимости не было даже в протоколах и допросах. Может быть, весь следовательский труд свелся к двукратному заполнению анкеты, точнее, учетно-статистической карточки на арестованного?..
Как раз в апреле — шапки долу перед «царицей доказательств»! — были сняты последние ограничения на физические методы воздействия при допросах (впрочем, их начали применять еще после февральско-мартовского пленума ЦК ВКП(б) — это как правило, а в отдельных случаях пытки были в ходу еще с конца 20-х годов).
Процитируем свидетельство Александра Алексеевича Гончукова, в 1937–1938 годах бывшего оперуполномоченным 2-го и 5-го отделений 4-го отдела УГБ УНКВД по Ленинградской области:
В то время в Управлении НКВД ЛО знали, что работники нашего отдела КУЗНЕЦОВ Петр и ПАВЛОВ Иван били арестованных, их и звали молотобойцами. <...> Что касается длительных ночных допросов арестованных, то такие случаи имели место, имели место и допросы со стойками.
В Питере репутацией «молотобойца» пользовались следователи П.Кузнецов и И.Павлов (это он вел дело Б.Лившица), в Москве – Г.С. Павловский.
А может быть, мандельштамовский следователь тоже был из «молотобойцев»? Может, Осипа Эмильевича били, мучили, опускали, требовали, чтобы он назвал сообщников? Ведь появилась же откуда-то в обвинении запись «эсер», как появились у него самого боязнь быть отравленным и другие признаки явного обострения психического расстройства на этапе и в лагере? И что означают сведения Домбровского о роли бухаринских записочек в судьбе Мандельштама? В свете мартовского процесса над Бухариным в этом, кажется, есть своя логика.
Теперь, когда следственное дело стало доступно и введено в научный оборот, многое, очень многое прояснилось; многое — но не всё.
Через три дня после снятия отпечатков пальцев — 17 мая — состоялся единственный запротоколированный в деле допрос.
Следователь — младший лейтенант П.Шилкин — особенно интересовался не столько нарушениями административного режима, сколько тем, кто из писателей в Москве и Ленинграде поддерживал Мандельштама, но в особенности знакомством с Виктором-Сержем, что являлось явным отголоском ленинградских дознаний.
Допросом чекистская пытливость не ограничилась. Искали рукописи, посылали запрос в Калинин, поручая обыскать квартиру, где жил Мандельштам (в сочетании с путаницей с адресами ушло у них на это двадцать дней — от 20 мая до 9 июня). Но там ничего уже не было: Надежда Яковлевна опередила оперативников и прибрала заветную корзинку со стихами.
Оперативная активность имела еще одно русло — медицинское. 20 июня т. Глебов направил в 10-й отдел ГУГБ запрос, по-видимому, о состоянии душевного здоровья О.М., сидевшего в это время во внутренней тюрьме ГУГБ. Ответ за № 543323 с подписями начальника тюремного отдела НКВД СССР майора госбезопасности Антонова и начальника 3-го отделения того же отдела старшего лейтенанта госбезопасности Любмана был послан 25 и получен 28 июня.
Вердикт комиссии: «Как недушевнобольной — ВМЕНЯЕМ»! Именно так, заглавными буквами, написано в документе, словно этой формулировки одной и недоставало для какого-то особого, нам недоступного, чекистского представления о красоте следствия!
Теперь — имея на руках такой протокол, да еще шпаргалку-письмо Ставского — не так уж и трудно составить обвинительное заключение. И хотя первоначально намечавшийся «террор» был отставлен, Мандельштама обвинили, как и в 1934 году, по статье 58, пункт 10: «Антисоветская агитация и пропаганда».
По всей видимости, обвинительное заключение у Шилкина было готово еще в июне, если не в мае, но задержка с ответом из Калинина и необходимость освидетельствовать душевное здоровье поэта — а может, и другие причины — привели к тому, что утверждено оно было только 20 июля:
Следствием по делу установлено, что Мандельштам О.Э. несмотря на то, что ему после отбытия наказания запрещено было проживать в Москве, часто приезжал в Москву, останавливался у своих знакомых, пытался воздействовать на общественное мнение в свою пользу путем нарочитого демонстрирования своего «бедственного» положения и болезненного состояния. Антисоветские элементы из среды литераторов ис-пользовали Мандельштама в целях враждебной агитации, делая из него «страдальца», организовывали для него денежные сборы среди писателей. Мандельштам на момент ареста поддерживал тесную связь с врагом народа Стеничем, Кибальчичем до момента высылки последнего за пределы СССР и др. Медицинским освидетельствованием Мандельштам О.Э. признан личностью психопатического склада со склонностью к навязчи-вым мыслям и фантазированию. Обвиняется в том, что вел антисоветскую агитацию, т. е. в преступлениях, предусмотренных по ст. 58-10 УК РСФСР. Дело по обвинению Мандельштама О.Э. подлежит рассмотрению Особого Совещания НКВД СССР.
В 1934 году зазор между Постановлением следователя и решением ОСО составлял всего один день, если не меньше. На этот раз клешня Особого совещания дотянулась до мандельштамовского дела только 2 августа.
Круглая печать и штемпель-подпись ответственного секретаря Особого совещания «тов. И. Шапиро» на типовом бланке «Выписки из протокола ОСО при НКВД СССР» удостоверяют, что в этот день члены ОСО слушали дело № 19390/ц о Мандельштаме Осипе Эмильевиче, 1891 года рождения, сыне купца, бывшем эсере. Постановили:
«МАНДЕЛЬШТАМ Осипа Эмильевича за к.-р. деятельность заключить в ИТЛ сроком на ПЯТЬ лет, сч[итая] срок с 30/IV–38 г. Дело сдать в архив».
На обороте — помета: «Объявлено 8/8–38 г.», и далее — рукой поэта:
«Постановление ОСО читал. О.Э. Мандельштам».
... А накануне, 4 августа, на О.Э. Мандельштама было заведено новое, уже тюремно-лагерное дело. После объявления приговора еще около месяца он провел в Бутырской тюрьме. Бывшие казармы Бутырского гусарского полка даже после переоборудования под тюремный замок были рассчитаны приблизительно на двадцать тысяч арестантов. Но, по свидетельствам узников, перенаселенность в камерах Бутырок была пяти- или шестикратной, причем самое жестокое время наступило именно в середине 1938 года.
...16 августа мандельштамовские документы были переданы в Бутырскую тюрьму для отправки на Колыму. 23 августа он успел получить последнюю в своей жизни весточку из дома — денежную передачу от жены (сохранилась квитанция на 48 рублей, датированная этим числом), а 8 сентября «столыпинский» вагон увез Осипа Мандельштама в последний его путь — в далекое и нелазоревое Приморье, — навстречу гибели.
Это небольшое трехэтажное здание во дворе лубянского колосса, окруженное со всех сторон грозными этажами с зарешеченными окнами. Если бы вдруг удалось увидеть его сверху, оно могло бы показаться мышонком в тисках кошачьих когтей. А снизу — из тесноты камер — людям, трепыхавшимся в неволе, таким оно не казалось, не воспринималось как метафора, — таким оно просто было. Но никакая птица не разглядела бы сверху ни малоприметную дверь в зал судебных заседаний, ни подземного хода, которым уводили отсюда тысячи и тысячи — в расстрельные подвалы дома Военной коллегии, что на другой стороне Лубянской площади...
Мандельштама, впрочем, им не провели. В приемнике у него отобрали паспорт, чемоданчик, помочи, галстук, воротничок, наволочку и деревянную трость с набалдашником; выдали квитанцию: одну взамен всего изъятого (№ 13346); другую (№ 397) — на имевшуюся у поэта при себе наличность: 36 рублей 28 копеек.
Но перед этим поэта — последний в жизни раз — сфотографировали.
Эта тюремная фотография — профиль и фас — потрясает. Мандельштам — в кожаном, не по размеру большом, пальто (подарок Эренбурга, оно упомянуто потом почти всеми, видевшими поэта в лагере!), в пиджаке, свитере и летней белой рубашке.
Небритое, одутловатое, отечное лицо сердечника, всклокоченные седины. Как выдержать этот обреченно-спокойный и вместе с тем гордый взгляд усталого и испуганного человека, у которого уже отобрали всё — книги, стихи, жену, весну, свободу, у которого скоро отнимут и последнее — жизнь?!
В этом взгляде, в этих глазах — весь его мир и дар, без которых сегодня нам самим, кажется, уже невозможно жить.
Фотография, как это ни странно, датирована тем же 30 апреля (запись на талоне ордера № 2817). От того же числа отсчитывался и пятилетний срок за контрреволюционную деятельность в приговоре Особого совещания.
Следующая достоверная дата — 9 мая. В этот день, согласно служебной записке № 16023, было отдано распоряжение доставить Мандельштама из внутренней (Лубянской) тюрьмы в Бутырскую и поместить в общую камеру.
Возможно, его выполнили не сразу, поскольку следующее документированное событие произошло всё еще на Лубянке — и 14 мая. Дактилоскопистом (подпись неразборчива) Внутренней тюрьмы ГУГБ НКВД г. Москвы сняты отпечатки пальцев: правая рука, левая, контрольный оттиск...
Тюремно-лагерное и следственное дела — это совершенно разные вещи. Раньше мы могли лишь гадать о том, велось ли следствие или нет и, если велось, то кто был следователем и какими методами велись допросы. В условиях заведенной машины ОСО, где даже подпись секретаря была заменена казенным штемпелем, большой необходимости не было даже в протоколах и допросах. Может быть, весь следовательский труд свелся к двукратному заполнению анкеты, точнее, учетно-статистической карточки на арестованного?..
Как раз в апреле — шапки долу перед «царицей доказательств»! — были сняты последние ограничения на физические методы воздействия при допросах (впрочем, их начали применять еще после февральско-мартовского пленума ЦК ВКП(б) — это как правило, а в отдельных случаях пытки были в ходу еще с конца 20-х годов).
Процитируем свидетельство Александра Алексеевича Гончукова, в 1937–1938 годах бывшего оперуполномоченным 2-го и 5-го отделений 4-го отдела УГБ УНКВД по Ленинградской области:
В то время в Управлении НКВД ЛО знали, что работники нашего отдела КУЗНЕЦОВ Петр и ПАВЛОВ Иван били арестованных, их и звали молотобойцами. <...> Что касается длительных ночных допросов арестованных, то такие случаи имели место, имели место и допросы со стойками.
В Питере репутацией «молотобойца» пользовались следователи П.Кузнецов и И.Павлов (это он вел дело Б.Лившица), в Москве – Г.С. Павловский.
А может быть, мандельштамовский следователь тоже был из «молотобойцев»? Может, Осипа Эмильевича били, мучили, опускали, требовали, чтобы он назвал сообщников? Ведь появилась же откуда-то в обвинении запись «эсер», как появились у него самого боязнь быть отравленным и другие признаки явного обострения психического расстройства на этапе и в лагере? И что означают сведения Домбровского о роли бухаринских записочек в судьбе Мандельштама? В свете мартовского процесса над Бухариным в этом, кажется, есть своя логика.
Теперь, когда следственное дело стало доступно и введено в научный оборот, многое, очень многое прояснилось; многое — но не всё.
Через три дня после снятия отпечатков пальцев — 17 мая — состоялся единственный запротоколированный в деле допрос.
Следователь — младший лейтенант П.Шилкин — особенно интересовался не столько нарушениями административного режима, сколько тем, кто из писателей в Москве и Ленинграде поддерживал Мандельштама, но в особенности знакомством с Виктором-Сержем, что являлось явным отголоском ленинградских дознаний.
Допросом чекистская пытливость не ограничилась. Искали рукописи, посылали запрос в Калинин, поручая обыскать квартиру, где жил Мандельштам (в сочетании с путаницей с адресами ушло у них на это двадцать дней — от 20 мая до 9 июня). Но там ничего уже не было: Надежда Яковлевна опередила оперативников и прибрала заветную корзинку со стихами.
Оперативная активность имела еще одно русло — медицинское. 20 июня т. Глебов направил в 10-й отдел ГУГБ запрос, по-видимому, о состоянии душевного здоровья О.М., сидевшего в это время во внутренней тюрьме ГУГБ. Ответ за № 543323 с подписями начальника тюремного отдела НКВД СССР майора госбезопасности Антонова и начальника 3-го отделения того же отдела старшего лейтенанта госбезопасности Любмана был послан 25 и получен 28 июня.
Вердикт комиссии: «Как недушевнобольной — ВМЕНЯЕМ»! Именно так, заглавными буквами, написано в документе, словно этой формулировки одной и недоставало для какого-то особого, нам недоступного, чекистского представления о красоте следствия!
Теперь — имея на руках такой протокол, да еще шпаргалку-письмо Ставского — не так уж и трудно составить обвинительное заключение. И хотя первоначально намечавшийся «террор» был отставлен, Мандельштама обвинили, как и в 1934 году, по статье 58, пункт 10: «Антисоветская агитация и пропаганда».
По всей видимости, обвинительное заключение у Шилкина было готово еще в июне, если не в мае, но задержка с ответом из Калинина и необходимость освидетельствовать душевное здоровье поэта — а может, и другие причины — привели к тому, что утверждено оно было только 20 июля:
Следствием по делу установлено, что Мандельштам О.Э. несмотря на то, что ему после отбытия наказания запрещено было проживать в Москве, часто приезжал в Москву, останавливался у своих знакомых, пытался воздействовать на общественное мнение в свою пользу путем нарочитого демонстрирования своего «бедственного» положения и болезненного состояния. Антисоветские элементы из среды литераторов ис-пользовали Мандельштама в целях враждебной агитации, делая из него «страдальца», организовывали для него денежные сборы среди писателей. Мандельштам на момент ареста поддерживал тесную связь с врагом народа Стеничем, Кибальчичем до момента высылки последнего за пределы СССР и др. Медицинским освидетельствованием Мандельштам О.Э. признан личностью психопатического склада со склонностью к навязчи-вым мыслям и фантазированию. Обвиняется в том, что вел антисоветскую агитацию, т. е. в преступлениях, предусмотренных по ст. 58-10 УК РСФСР. Дело по обвинению Мандельштама О.Э. подлежит рассмотрению Особого Совещания НКВД СССР.
В 1934 году зазор между Постановлением следователя и решением ОСО составлял всего один день, если не меньше. На этот раз клешня Особого совещания дотянулась до мандельштамовского дела только 2 августа.
Круглая печать и штемпель-подпись ответственного секретаря Особого совещания «тов. И. Шапиро» на типовом бланке «Выписки из протокола ОСО при НКВД СССР» удостоверяют, что в этот день члены ОСО слушали дело № 19390/ц о Мандельштаме Осипе Эмильевиче, 1891 года рождения, сыне купца, бывшем эсере. Постановили:
«МАНДЕЛЬШТАМ Осипа Эмильевича за к.-р. деятельность заключить в ИТЛ сроком на ПЯТЬ лет, сч[итая] срок с 30/IV–38 г. Дело сдать в архив».
На обороте — помета: «Объявлено 8/8–38 г.», и далее — рукой поэта:
«Постановление ОСО читал. О.Э. Мандельштам».
... А накануне, 4 августа, на О.Э. Мандельштама было заведено новое, уже тюремно-лагерное дело. После объявления приговора еще около месяца он провел в Бутырской тюрьме. Бывшие казармы Бутырского гусарского полка даже после переоборудования под тюремный замок были рассчитаны приблизительно на двадцать тысяч арестантов. Но, по свидетельствам узников, перенаселенность в камерах Бутырок была пяти- или шестикратной, причем самое жестокое время наступило именно в середине 1938 года.
...16 августа мандельштамовские документы были переданы в Бутырскую тюрьму для отправки на Колыму. 23 августа он успел получить последнюю в своей жизни весточку из дома — денежную передачу от жены (сохранилась квитанция на 48 рублей, датированная этим числом), а 8 сентября «столыпинский» вагон увез Осипа Мандельштама в последний его путь — в далекое и нелазоревое Приморье, — навстречу гибели.