Евгения Соколов (jennyferd) wrote,
Евгения Соколов
jennyferd

№1

НАЧАЛО МАРТА.
Автор - Владимир ПОРУДОМИНСКИЙ.

©"Заметки по еврейской истории"
№2-3(198), февраль-март 2017 года

Из давнего повествования "Семейные мелочи 1953 года".

1.


В Центральном комитете комсомола я был раз в жизни — 1 марта 53-го года.
Не лучший день моей жизни, думал я, проходя между двумя вооружёнными охранниками в форме солдат внутренней службы в мрачную, освещённую тусклой жёлтой лампочкой приёмную. Откуда мне было знать в ту минуту, чем он закончится, этот величайший день отечественной истории? Впрочем, он уже и заканчивался: дело было вечером, семь часов, или восемь, или, может быть, девятый,— жили тогда, не задумываясь о времени, о времени-часах, да, пожалуй, и о времени, в котором жили...

Третий месяц после возвращения из армии я не мог устроиться на работу и теперь, на исходе третьего месяца, уже не сомневался, что все мои попытки не просто безнадежны, но бессмысленны.

Признаюсь, у себя в полку я никак не предполагал такого поворота событий. Может быть, в штабах, между людьми с двумя просветами на погонах уже ходили какие-либо установки или хотя бы слухи, но в среде моего повседневного обитания — в казарме, на учении, даже в ленинской комнате (так называли, а может, и ныне называют в армии красный уголок), моими собеседниками, если брать начальство, были по большей части люди чинов невысоких, хорошо ротный, а так— взводные, либо батарейный замполит, лейтенант, круглолицый, румяный, голубоглазый блондин с «огоньковской» картинки (если тогда в «Огоньке» уже печатали цветные репродукции). Но даже замполит, с которым я вёл иногда диалоги на темы внешней и внутренней политики (не содержавшие, добавлю, по обычаю того времени ни малейшего полемического начала: каждый из собеседников очередной репликой лишь поддерживал предыдущее высказывание товарища), даже замполит из-за всеобщей тогдашней неосведомленности о замыслах власти никак не мог бы предсказать, что меня ожидает на гражданке.

В декабре 52-го к нам в часть позвонил мой старый приятель, благодаря выдающимся способностям в каллиграфии и черчении пристроившийся в штабе округа, потребовал меня к телефону, что вызвало у нашего начальства некоторое смятение (шутка ли, из штаба округа— и меня!), и сообщил весело, что получен приказ на нашу с ним демобилизацию, что он сам теперь все быстренько оформит и чтобы я был готов ехать. И правда, десяти дней не прошло, мы с ним, как кумы королю, валялись на верхних полках великолепного некупированного вагона, имея при себе довольствие в виде нескольких буханок хлеба, большого бруса масла и четырех или пяти палок полукопченой колбасы, между тем как однообразные станционные буфеты предлагали нам обветренные бутерброды с красной икрой, пылившиеся на полках до самого потолка банки с крабами, имевшие на боку надпись «CHATKA» (латинскими буквами), то есть «чатка» (производное от "Камчатка"), за что и именовались народом, не видевшим в них большого прока, по-русски «снаткой», а также не пользовавшиеся спросом банки с мексиканским ананасным компотом, в которых плотно лежали одно на другом залитые липким соком ароматные, мясистые колечки диковинного фрукта, ну, и конечно, повсеместную водку в разлив— сноровистые буфетчицы в нечистых белых халатах, натянутых поверх плюшевых жакетов, ловким мгновенным движением отбрасывали в сторону пробку за пробкой, и, проворно прикасаясь к краям расставленных на влажном прилавке стаканов, быстро, «на глазок», с бряканьем и звяканьем нетерпеливых дорожных колокольцев разливали прозрачную влагу.

Поначалу шли пустынные северные полустанки — служебное помещение, сарайчик для ожидания, буфетный ларек. Кое-где, приближаясь к самому пути, тянулись высокие тесовые заборы с проложенной поверху колючей проволокой в несколько рядов и сторожевыми вышками.

В одном месте, где забор оказался возле самой линии железной дороги и как бы несколько ниже насыпи, поезд вдруг притормозил, может быть, всего на минуту-другую, из окна была видна группа плохо одетых людей, возводивших какое-то бревенчатое сооружение в углу заснеженного лагерного двора; люди, заметив неожиданно остановившийся состав, перестали работать и, поворачивая головы в его сторону, медленно распрямляли спины и опускали руки; с нескольких вагонных площадок, где, расстегнув на морозе ворот гимнастерки, курили подвыпившие демобилизованные, полетели через забор ржаные буханки; смуглый круглолицый часовой с раскосыми глазами, ни слова ни говоря, повернулся к вагонам, прижал приклад автомата к животу, чуть повыше лобка, и направил ствол в сторону тех, кто бросал хлеб; лицо у него было непонятное— может быть, и не станет стрелять, а может быть, непременно стрельнет; заключенные снова взялись за свои бревна; поезд загудел и медленно тронулся дальше.

Потом пошли уже большие города, на вокзалах радио кричало бодрые песни, со стен смотрели портреты вождя в окружении лозунгов, взятых из решений недавнего 19-го съезда партии, на перронах было многолюдно, и многолюдство это двигалось, разговаривало, смеялось, утирало слезы, махало рукой на прощанье. Шумное дыханье мегаполисов томило надеждами.

Если что и мешало мне тогда в полной мере насладиться этими пьянящими надеждами, то никак не та реальность, о которую и расквасил нос спустя считанные минуты после того как отворил дверь родного дома и которой, еще раз признаюсь, не предвидел, закусывая очередные сто грамм ломтем хлеба с колбасой или извлеченной из банки на конце перочинного ножа бледно-розовой пластинкой краба. Если что и бросало черную тень на будущее, так это тревожная мысль о скорой войне. Как-то всё сгустилось там, в войсках, в последние месяцы службы. Никто ничего не знал, но между офицерами все чаще возникали разговоры о необходимости упреждающего удара, и говорили об этом непривычно не таясь, не опасаясь того, что говорят об этом; сверхсрочные же сержанты и старшины из числа моих приятелей, прощаясь со мной, не сомневались, что еду я домой ненадолго— вот-вот война. И, хотя весь срок службы освещался и согревался ожиданием ее, то есть службы, окончания, теперь, когда мечта сбывалась, вдруг начинало назойливо лезть в голову, что, ежели и впрямь война, так оно, может быть, и в самом деле лучше встретить её в своей части, не расслабившись и не растравивши душу свиданием с разного рода соблазнами гражданской жизни.

Дома, однако, я очень скоро принужден был убедиться, что забота приближающейся войны лично для меня сейчас не первейшая забота. О деле врачей-убийц ещё не было объявлено, но аресты врачей-евреев, в основном из числа профессоров, коллег отца, становились уже привычными, — кажется, я не столько должен был радоваться тому, что застал отца дома, сколько удивляться тому, что — застал. Мать с чьих-то слов рассказывала о составляемых по домоуправлениям списках евреев-жильцов, о приготовленных на подмосковных станциях эшелонах — по слухам, евреям предстояло разделить судьбу чеченцев, калмыков, крымских татар; может быть, впрочем, для них что-нибудь свое, особенное готовилось, — оставалось ждать.

Слушая её, я вспомнил одну близкую мне семью, мужа и жену, которых недавно навестил, когда, будучи в командировке, ночью, на несколько часов, оказался в Вильнюсе. Постучав в дверь, я разбудил этих людей и напугал их. Сидя со мной за столом — она в вязаном вишневого цвета платье (по каким-то трудно воспроизводимым приметам мне показалось тогда, что она так и спала в нём до моего прихода), он в пижамных брюках и пиджаке поверх тёплого сиреневого белья (хотя в доме было хорошо натоплено), — они радовались тому, что видят меня, и тому, что ночным гостем оказался я, и всё не в силах были унять тревогу. Мы выпили по стаканчику домашней вишнёвой наливки, и они показали мне два небольших уложенных заплечных мешка, приготовленных в прихожей — «на всякий случай». У этих людей, у мужа и жены, то, что, возможно, предстояло им прожить в обозримом будущем, однажды было в прошлом: в недавние военные годы они, тогда еще совсем юные, почти мальчик и девочка, оказались в немецком гетто, где вскоре погибли все их родные, оба чудом уцелели и теперь ждали, что все может начаться снова.

Женщина рассказала мне, что ее сослуживица, литовка, неделю-другую назад ездившая в деревню, шепнула ей по возвращении: на запасных путях вокруг города и на ближних станциях стоят товарные составы; говорят, скоро будут вывозить евреев. Моя собеседница знала, как это делается: накануне войны, здесь, в Вильнюсе, она видела, как вывозили литовцев. На вокзале, в стороне от главного перрона, вытянулись длинной цепью красные товарные набитые людьми вагоны; в одних томились женщины с детьми, в других мужчины; двери вагонов были наглухо закрыты и крест-накрест заколочены досками, из небольших четырехугольных отверстий, вырезанных в нижней части двери, стекали нечистоты. Лето было жаркое, люди в вагонах страдали от духоты, от жажды, стонали, кричали, стучали в дощатые стены, — напрасно; когда к вагонам приближался кто-нибудь с буханкой хлеба, бидоном молока, ведром простой воды, стоявшие вдоль эшелона часовые, солдаты НКВД, отгоняли милосердных. Той ночью в Вильнюсе, потягивая из липнувшего к пальцам стаканчика густую наливку, я краем глаза посматривал на два небольших заплечных мешка, круглившихся под вешалкой в прихожей. Хозяева не казались мне безумцами: страна давно не ведала ночного покоя, но в ту ночь я не почувствовал вполне весомости их опасений.

… Отец был так неизбежно обречен, что эта неизбежность по-своему даже облегчала для него его положение, не оставляя возможностей что-то предпринимать. Он, правда, не обладал ни нетерпеливым пессимизмом, заставлявшим желать, чтобы скорей случилось то, что должно случиться, ни безмятежным оптимизмом, помогающим не терять надежду в самом отчаянном положении. Ему, на его счастье, свойственна была способность с головой уходить в дело, которым он был занят сегодня, — какая-нибудь лекция, которую ему предстояло прочитать утром, больше его волновала, больше отнимала у него сил духовных и душевных нежели то, что могло произойти ночью.

Лет десять спустя он навещал в больнице своего старого товарища и коллегу, и тот у последней своей двери поведал, как получилось, что отец, вопреки неизбежности, уцелел той зимой 53-го. Отца решено было «использовать» в открытом процессе, материалы для обвинения участников которого подбирались более тщательно, чем для остальных, подлежащих скорому суду «троек» (или как там их еще называли, эти «особые совещания»), хотя и тем и другим уготован был общий могильный ров или общая каторга. Умиравший теперь товарищ и коллега привлечен был следователями в качестве эксперта. Материал, как он был подобран, отличался совершенной несостоятельностью, на что товарищ и коллега не побоялся указать обвинителям. Ему было поручено подготовить новый материал, чем он и занялся, выказывая при этом — Царство ему Небесное! — сугубую основательность. Странная щепетильность (или вечная наша странность — умом-то не понять!): тасовали доносы, ломали ноги Вовси, цепляли кандалы на старика Виноградова, едва не любой, попавший в «их» обработку, готов был сам на себя составить отменный обвинительный материал, — ан нет, вдруг понадобились документы, эксперты...

Но до того, чтобы узнать про всё про это, надо было дожить. А прежде надо было дожить до утреннего раннего звонка по телефону: ошеломлённый знакомый, успевший прочитать свежий номер газеты от 4 апреля 1953-го с опровержением дела врачей-убийц, страшась повторить по телефону то, что в газете, в ЦО, в «Правде» прочитал, произнес конспиративным голосом: «Вы читали «Прав­ду»? — «Нет. А что? Хорошее или плохое?» (последние слова уже торопливо, чувствуя, что сейчас положит трубку!) — «Как будто — хорошее» — и ту-ту-ту... трубка брошена. И ещё прежде надо было дожить до того марта, о первом дне которого идёт речь в нашем повествовании, до всего этого надо было дожить...

Мне бы отсыпаться после армейской службы, а я прислушивался по ночам к гудкам и шороху проезжавших под окнами автомобилей, — очень хотелось, чтобы не остановился возле нашего дома. Но, случалось, останавливался. Шуршание шин смолкало. В уличной тишине гулко стучал мотор. Пассажиры вылезали. Потом дверца хлопала, и — счастье! — машина, взревев, уносилась дальше. В наступившей тишине скрипели половицы, это мать в соседней комнате, подходившая к окну, возвращалась на свой диван. Отец, между тем, мирно похрапывал; известное дело: легче болеть, чем над болью сидеть.

продолжение следует...
Tags: Россия, тексты, террор
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments