Евгения Соколов (jennyferd) wrote,
Евгения Соколов
jennyferd

№2

НАЧАЛО МАРТА.
Автор - Владимир ПОРУДОМИНСКИЙ.

©"Заметки по еврейской истории"
№2-3(198), февраль-март 2017 года

продолжение, начало - http://jennyferd.livejournal.com/6601972.html

2.

13 января в газетах появилось сообщение о врачах-убийцах, агентах «Джойнта», дотоле никому неведомого (евреи), и английской разведки (несколько русских профессоров); с этого времени периодическая печать соревновалась в статьях и фельетонах всё на один и тот же незамысловатый сюжет— о преступниках-евреях и ротозеях с нееврейскими фамилиями, по беспечности и отвычке от бдительности неспособных злоумышленников изобличить. Город переполнили слухи о спичечных коробках с микробами, оставленных на прилавках газетных киосков и сидениях театральных кресел, о страшных болезнях, вызываемых уколами, которые преступная рука наносит пассажирам в толчее городского транспорта, о детях, искалеченных евреями-врачами еще в родильных домах. Мать, возвращаясь из своей поликлиники, рассказывала о возбужденной толпе больных в регистратуре у стенда с фамилиями принимающих врачей — больные требовали, чтобы их не записывали к врачам с еврейскими фамилиями (фамилий «нейтральных», на «ский», например, тоже опасались).

Уже после разоблачений 20-го съезда случай послал мне встречу с полковником МВД, который просил меня найти для его сына консультанта-невропатолога: «Мальчик имел несчастье появиться на свет, когда врачи в родильных домах (он деликатно не сказал — евреи), как известно, делали новорожденным укол в темячко». Ах, это волшебное «как известно»! Самый могучий, самый несокрушимый аргумент!


Забавное совпадение: именно 13 января, в тот самый день, когда в газетах появилось сообщение о врачах-убийцах, я, отгуляв положенный отпуск, отправился восстанавливаться на работу в издательство, где до армии работал младшим редактором. Издательство было техническое, и должность незавидная, но и туда устроиться было непросто: «пятый пункт» действовал вовсю. Недавние годы борьбы с космополитизмом, раскрытие псевдонимов и прочие акции той поры отточили бдительность кадровиков.

Моему приятелю, воевавшему ещё с финской, вечному факультетскому партийному секретарю, чуть ли не через райком нашли какую-то должностишку в Музее Советской Армии, но ПУР зорко следил за чистотой рядов: извините, ошибочка, то ли место как раз накануне ликвидировали, то ли как раз накануне взяли другого. Приятелю не хотелось верить, что с ним этак без зазрения совести, глядя в глаза, — все-таки боевой стаж, и партийный, и выбитый осколком бедренный сустав, и четыре награды, не в канцеляриях выслуженные — на передовой. Для пробы предложил однокурснице, беспартийной школьнице вчерашней, сходить в Музей, самостоятельно попроситься на ту же должность: откажут и ей, значит не врут, легче на душе; возьмут — все ясно, зато хоть место своему человеку достанется. Дня через три девушка сидела за желтым канцелярским столом в забитом такими же столами тесном служебном помещении Музея: ее пристроили под брюхом огромного чучела гнедого коня — на этом коне по имени Маузер товарищ Ворошилов, первый красный офицер, утверждал повсеместно власть рабочих и крестьян (впрочем, это мог быть другой, так сказать более поздний и менее исторический конь, но — Ворошилова и Маузер).

Время от времени я заглядывал в министерство высшего образования к чиновнику, ведавшему трудоустройством молодых специалистов. Чиновник, сам, должно быть, молодой специалист, с рыжеватым хохолком и озорными глазами, похожий на известного футболиста, уговаривал меня весело: «Вам предоставлены самые широкие возможности — свободное распределение. Других силком направляем, а Вас... Сами найдете — и мы согласны». «Да я ищу, — уныло говорил я. — Да нигде не нужно». «А вы получше ищите, — улыбался он, поблескивая стальными коронками. — Правил без исключений не бывает...»

И в самом деле, если бы не исключения, то откуда бы взялись правила... Вдруг возник очень кстати какой-то именитый знакомый старого отцова приятеля или старый приятель именитого отцова знакомого, как бы там ни было знакомый этот или приятель взялся кому-то позвонить, и немного погодя дан мне был адрес куда идти — «с Григорием Ипатьевичем по телефону согласовано» — издательство техническое, романы не выпускает, и должность самая незначительная, у всех на подхвате, — но издательство, но должность, но — работа; чиновник в министерстве, подписывая направление, шаловливо сверкнул коронками: «Ну, вот видите. Где наши не пройдут...»

И теперь, по возвращении из армии, я, хоть и понимал всю тяготу общего положения, не сомневался, однако, что при всем том мое-то дело верное, закон на моей стороне: на то место, откуда был призван, должны непременно взять обратно.

Я был так уверен в тылах, что попытался даже поначалу поискать счастья на более широком оперативном просторе — отправился в одно куда более для меня привлекательное издательство: добрая знакомая, там работавшая, очень меня рекомендовала своему начальству. Она при этом наивно умолчала именно о том обстоятельстве, о котором должна была сообщить в первую очередь, моя же весьма нейтральная фамилия и безупречные имя и отчество сами по себе нередко вводили в заблуждение сотрудников отделов кадров. Кадровик в этом издательстве, низенький, толстый, лысый, похожий на Хрущева, о котором мало кто вспоминал тогда, хотя до начала его воcхождения оставались считанные месяцы, встретил меня как родного сына: «А-а, здорово-здорово, давай-давай...» — он почему-то едва не всякое слово повторял дважды. «Держи, держи...» — он протянул мне листок по учету кадров. Я потоптался, намереваясь выйти: после института я уже накопил опыт общения с отделами кадров и предпочитал, избегая устных вопросов, заполнять анкету наедине, после чего быстро передавал ее кадровику и так же быстро уходил, чтобы справиться о результате по телефону — все это оберегая нервную систему свою и кадровиков (я, кажется, не допускал, что они отказывают мне с наслаждением, и стыдился вместе с ними). «Здесь, здесь, — этот лысый был ко мне очень расположен — он махнул короткой рукой на табурет, зажатый между защитного цвета сейфом и торцом письменного стола,— пиши, садись, пиши...» Пока я писал, то и дело тыкая ручку с не соответствующим тогдашнему наклону моего почерка пером рондо в пластмассовую чернильницу, почти пустую, он спросил, в каких войсках я проходил службу. «А я в пехоте, понимаешь, в пехоте, всю войну, брат, в пехоте, всю войну. И не царапнуло ни разу, ни разу не царапнуло — силен? А после войны, понимаешь, после войны уже, на охоте, товарищ, понимаешь, на охоте поскользнулся, сукин сын, да и шарахнул мне дробью прямо в задницу...» — он задумался на мгновение: «прямо в жопу, понимаешь...» Потер ладонью лысую макушку: «Обидно, а? Вот и я говорю — обидно!..» С пылу с жару, не дожидаясь пока просохнет, схватил мою анкету за уголок, потянул из-под моих рук, перевернул, привычно черкнул по ней взглядом— нахмурился, прочитал опять, медленнее, и еще раз, слегка шевеля губами. Сунул бумагу в распашную кожаную папку: «Ладно. Пойдемте к главному». Он уже не повторял слова дважды. В кабинет главного редактора он меня с собой не позвал, велел подождать в приемной, где в эту минуту никого не было, а сам исчез за обшитой кожей дверью, прикрытой еще и оранжевой плюшевой занавеской с помпончиками по краям. Он не затворил за собой плотно дверь, я подошел поближе, сделал шаг, другой, пока нитяной помпончик не коснулся моего лба. «Уююй, — доносился до меня высокий, почти бабий голос главного редактора, — уююй!.. И отец — медик! Сейчас с медиками сам знаешь, как...» Из коридора в приемную вошла молодая женщина в очках, на вытянутых руках она несла перед собой груду папок, которые сверху прижимала подбородком. «Главный у себя?» — спросила сдавленным голосом и, не дожидаясь ответа, прошла в дверь за оранжевой занавеской. Тотчас оттуда появился кадровик, ожесточенно потер лысину ладонью: «Неувязка, понимаете, прислали уже на это место человека». Он мотнул головой, точь-в-точь лошадь от мухи, и показал глазами наверх, давая понять, откуда прислали. «Ясно», — сказал я. Он, задыхаясь, догнал меня в коридоре, быстро, будто пробуя, не обожжется ли, коснулся пальцами моего локтя: «Диссонанс получается, еби его мать, а? Диссонанс...» — и исчез в каких-то дверях.

Я не желал больше испытывать судьбу и 13 января, как говорилось выше, ни раньше, ни позже, исполненный трудового рвения, отправился в родное издательство, все же не растеряв уверенности, что именно здесь советским законом обеспечен мне кров и дом. Я отправился на работу 13-го, потому что отпуск кончился; появившееся же в утренних газетах сообщение про врачей-убийц только подстегнуло меня: моя анкета тенденции к улучшению не обнаруживала, ухудшиться же каждый час обещала очень заметно, если не сказать — решительно...

3.


Мой приятель, познакомившись еще в рукописи с этим повествованием, настойчиво советовал снять подзаголовок «семейные мелочи». Несколько даже раздраженно он втолковывал мне, что пишу я вовсе не о мелочах, а о событиях пусть внешне частных, но по сути своей значительных и драматических, слово «мелочи» применительно к ним звучит нарочито, даже (если угодно) кокетливо — то самое уничижение, которое паче гордости. Я привык доверять вкусу и суждениям моего приятеля, но на этот раз ни мыслью, ни чувством не в силах был согласиться с ним.

Господи, если у меня не мелочи, что мне делать с дорогим моему сердцу Львом Шимелиовичем: в те самые дни и месяцы, о которых пишу, его отец, такой же, как и мой, лекарь человеков, не просто (просто!) врачом-убийцей был объявлен, но (по тогдашним понятиям и того хуже!) руководителем сионистского подполья, и расстрелян (дописываю позже: в опубликованных материалах о расправе с Антифашистским еврейским комитетом сказано, что доктор Шимелиович, бывший главный врач больницы имени Боткина, единственный из всех, не признал под пытками своей «вины»), в те самые дни и месяцы, о которых пишу, отец Левы был уже расстрелян, а сам Лева сослан, затем арестован и по отбытии некоторого срока сослан снова, совсем далеко. Если у меня не мелочи, что делать мне с давним и добрым моим другом Адельбертасом Недзельскисом, ныне известным литовским художником: несколькими годами раньше того времени, о котором пишу, Адельбертаса со всем его семейством и тысячами других литовцев посадили в вагон для скота (рука потянулась по привычке написать «в теплушку», но слово, корень которого роднится с теплом, тут никак не подходит), их провезли в этом пробиваемом всеми встречными и поперечными ветрами вагоне четыре или пять тысяч километров и выгрузили вдали от населенных мест прямо на таежной опушке, — здесь стали строить на скорую руку какое-никакое жилье и так же наспех рыть могилы — кладбище обживалось быстрее, чем поселок. Если у меня не мелочи, что мне делать с Вовой и Таней Фогтами, братом и сестрой, он постарше меня, она помладше, теми, что жили у нас в подъезде на четвертом этаже: были они немцы, отца их арестовали еще в 37-м, а в 41-м дошла очередь до матери и детей — в двадцать четыре часа выслали куда-то в казахские степи; мать (как-то дошли слухи) умерла едва ли еще не дорогою. И у моего армейского сослуживца Леши Таланова, тоже переселенца, как и у немецких детей, мать умерла дорогою, только (что рядом с этим мои мелочи) переселяли Талановых с исконних мест, где деды жили и прадеды, на недавние немецкие земли — повезли, не спрашивая согласия, от родимых дворов заселять новообретенную российскую территорию, из Калининской (Тверской) области в Калининградскую (Кенигсбергскую). И если у меня не мелочи, что мне делать с незнакомым майором, единственным моим попутчиком в долгом поезде местного назначения (в этом поезде все ездят в общем вагоне, я же по неведению взял купированный, майору купированный — полагался): майор был сильно пьян, но едва поезд тронулся, выудил из чемоданчика темно-зеленую поллитровку, железной крепости ногтем расковырял сургуч, именовавшийся в народе «красной головкой», разлил водку по стаканам, мне и себе, и вдруг начал рассказывать, как участвовал в выселении ингушей, — похоже, сильнее впечатления в жизни у майора не было. . Мужиков загнали в клуб — День Красной армии, клуб окружили, а баб и детей тем временем побросали в грузовики и повезли на станцию, потом и за мужиков взялись, — майор рассказывал и всё отирал ладонью темное, бугристое лицо. Время от времени он умолкал, смотрел на меня бешеным, неприязненным взглядом, строго грозил пальцем: «Смотри — никому! А то...» — и, как ствол пистолета приставлял палец себе ко лбу. А мне и самому страшно было от его рассказа, хотя времена были уже хрущевские, и я всё прислушивался, не прошел ли кто по коридору мимо нашего купе...

Конечно, мелочи! Семейные мелочи той незабываемой зимы 53-го. Совесть не позволяет поименовать их иначе в пространстве и времени, где, по давнему слову, взглянув окрест себя, видишь страдания человеческие, горе и гибель. В пространстве и времени, где колючая проволока отделяла одних несвободных людей от других и где я находился в ту пору — до поры — в числе тех несвободных людей, которым повезло пока не пополнить ряды других, которым не повезло. Я жил дома, в той самой комнате, где родился когда-то. Отца грозились посадить, но еще не посадили. Мать подходила по ночам к окну на шорох каждой проезжавшей машины, но еще не протянула ноги на каком-нибудь дальнем перегоне. Меня не брали на работу, но моих друзей с работы еще не повыгоняли. Ускоряя по утрам шаг возле газетных стендов, мы старались не смотреть на лица тех, кто читал на расклеенных полосах очередные статьи и фельетоны, которые мы уже успели с тоской и страхом прочитать, но вечером отправлялись на день рождения, с аппетитом ели пироги и, отложив на время невеселые мысли и разговоры, танцевали под патефон.. Все ждали и говорили (кто посмелее на язык), что близится роковое нечто, но покуда не обрушилось на голову — живы! (Много позже прочитаю у Л.Я.Гинзбург про тридцатые годы: к основным закономерностям поведения социального человека принадлежат: приспособляемость к обстоятельствам; оправдание необходимости (зла в том числе) при невозможности сопротивления; равнодушие человека к тому, что его не касается. «Напрасно люди представляют себе бедственные эпохи прошлого как занятые одними бедствиями. Они состоят из многого другого — из чего вообще состоит жизнь, хотя и на определенном фоне... Страшный фон не покидал сознание. Ходили в балет и в гости, играли в покер и отдыхали на даче те именно, кому утро приносило весть о потере близких, кто сам, холодея от каждого вечернего звонка, ждал гостей дорогих... Пока целы — заслонялись, отвлекались: дают — бери».)

Конечно, нынешнее мое повествование не более как семейные мелочи, частность, подробность морозного зимнего пейзажа 1953-го года. Но эпоха и частная жизнь человека не просто отражаются — повторяются, воспроизводятся одна в другой, одна другую восполняют и завершают. Картина той зимы 53-го легко может быть воссоздана и без моих мелочей, но, если я о них рассказываю, то теперь, без них, эта общая картина уже и потеряет что-то, и того более, разве в этих мелочах, которые были моя судьба, формировали мой дух, состав моей личности, определяли мое будущее, разве не узнают в них, каждый по-своему, строки, абзацы, страницы собственной судьбы многие люди, жившие со мной в одном времени и в одном пространстве.

продолжение следует...
Tags: Россия, тексты, террор
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments