Евгения Соколов (jennyferd) wrote,
Евгения Соколов
jennyferd

№4

НАЧАЛО МАРТА.
Автор - Владимир ПОРУДОМИНСКИЙ.

©"Заметки по еврейской истории"
№2-3(198), февраль-март 2017 года

продолжение, начало -
http://jennyferd.livejournal.com/6601972.html
http://jennyferd.livejournal.com/6602200.html
http://jennyferd.livejournal.com/6602437.html

5.

И я начал пробовать в других местах...

Мне понадобилось немного времени, чтобы вполне осознать тщету моих попыток. Всё происходило с тоскливым однообразием. Я находил в телефонной книге издательство понезаметнее (а в ту пору едва не всякое ведомство имело своё), звонил и спрашивал, нужны ли работники. Всякий ясномыслящий кадровик резонно рассуждал, что работник, имеющий основания рассчитывать, что его возьмут на работу, не предлагает сам свои услуги по телефону, о нём звонят другие. Ясномыслящий кадровик к тому же тотчас схватывал в моём голосе робость и обречённость — и отказывал немедля. Но случалось, я нападал на того самого ротозея, который, если верить фельетонам, как раз и способствовал вражеским агентам и приспешникам. Ротозей не улавливал с ходу коварства моего звонка, потеряв бдительность, вступал со мной в ненужный разговор, задавал вопросы об имени, отчестве и фамилии, приглашал зайти. Дальше следовало заполнение анкеты (именуемой листком по учёту кадров), предложение подождать, пока позвонят, прощание навсегда. Иногда я напоминал о себе сам, — пожалуй, скорее из интереса, — чтобы услышать в ответ, что с желанным местом вышла ошибка — либо накануне заняли, либо назавтра ликвидировали.


Смешная история той поры, зацепившаяся в памяти.

В каком-то захудалом ведомственном издательстве дали маху — вывесили на улице объявление: требуется секретарь-машинистка производственного отдела. Через неделю перед кадровиком высилась пачка поразительных анкет: на место секретаря, к тому же машинистки, к тому же производственного отдела, претендовали филологи, историки, философы, экономисты, - все, правда, с одним изъяном. Однажды несколько даже опешивший кадровик прочитал вслух анкету неведомой, допустим, Фридман, к тому же Софьи Абрамовны, допустим, окончившей факультет персидского языка... В эту минуту подле оказался старый издательский бухгалтер, тоже чуть ли не Фридман. «Это же надо иметь голову! — посетовал он на глупость однофамилицы). — Кто же ее возьмет!..» Кадровик спохватился, посуровел лицом: «Что вы имеете в виду, товарищ Фридман?» Старик похолодел. «Я имею в виду, — пролепетал он еле слышно, — кому теперь нужен персидский язык...»

Скоро я чётко понял, что персидский язык теперь никому не нужен...

Между тем время шло, пора было встать на комсомольский учет. Я-то рассчитывал сделать это по месту работы, но работа мне, что называется, не светила, просрочка становилась непростительной, — всё было завязано в единый узел.

Я всё же надеялся, что постановка на учёт — чистая формальность: явлюсь в райком, объясню, в чём дело, девушка в оргсекторе черкнёт пёрышком — и делу конец. Но девушка в оргсекторе сидела неулыбчивая. Я несколько раз стучал в фанерное, выкрашенное темной охрой окошко, пока, щелкнув задвижкой, она не отворила его. Не дослушав меня, захлопнула снова, и снова щелкнула задвижкой, и потом снова щелкнула и отворила, чтобы сообщить, что я должен явиться на бюро райкома такого-то числа, к такому-то часу и ждать, пока вызовут.

И вот я сижу в приёмной перед кабинетом секретаря райкома комсомола, и разный народ тоже сидит на стульях вдоль стен. Одиночки, вроде меня, сидят себе и помалкивают, другие пришли группами — эти возбужденно перешёптываются, готовясь к обсуждению их вопроса.

В кабинете секретаря, за обитой черным дерматином дверью, идёт заседание бюро. Время от времени дверь отворяется, из кабинета выходит один человек или несколько, спустя минуту появляется секретарша «техническая» и вызывает следующего. Моё дело слушается в самом конце. На улице за окном уже совсем темно, через дорогу, над прямоугольником катка, залитого на Чистых прудах, загораются гирлянды желтых, красных, зелёных и лиловых лампочек, оттуда доносится музыка. Пробегает мимо окна трамвай, выдирая из провода длинные светло-голубые молнии, от которых ломит скулы. Наконец, вызывают меня. Когда я вступаю в кабинет, за моей спиной, в приёмной, тускло освещённой тяжёлой под бронзу люстрой, уже никого не остаётся.

За длинным, покрытым красной скатертью столом теснится человек пятнадцать сравнительно молодых мужчин и женщин — женщин больше. В самом конце его, за отдельным столом сидит первый секретарь райкома, тоже женщина, приятная лицом, темноволосая, с полными губами. Я стою в конце длинного стола, и пока секретарь райкома, читает мое заявление, в котором я прошу временно поставить меня на комсомольский учет по месту жительства, члены бюро с усталым любопытством меня разглядывают. Я чувствую себя не очень ловко, оттого что заявление моё вызвано невозможностью найти работу, а это, в свою очередь, связано с обстоятельствами, о которых никто не говорит, но которые для всякого ясны; я полагаю, что это же чувство неловкости вместе со мной испытывают и эти люди за столом, покрытом красной скатертью.

Я опять же наивно полагаю, что вопрос мой по существу недолгий; к тому же во мне живёт неосмысленная надежда, что неловкость, испытываемая мною и разделяемая, как мне представляется, остальными находящимися в комнате, побудит их побыстрее и понезаметнее решить его. Но едва секретарь, путаясь в буквах моей неудобной фамилии, зачитывает мое прошение, сидящая напротив меня внушительная, точно с плаката, женщина в синем, или, может быть, сером, пиджачном костюме (тогда чуть ли не все женщины, имевшие отношение к общественно-политической деятельности, носили такие костюмы) громко и сердито требует от меня ответа, почему я вот уже два месяца не устраиваюсь на работу — и не собираюсь, наверно, коли прошу поставить меня на учёт по месту жительства: «мы, товарищи, коммунизм строим, а он...» Я от неожиданности начинаю спотыкаться в мыслях и словах, бормочу что-то про свою не слишком ходовую специальность, — мест в редакциях немного, работу найти непросто, но женщина с плаката, упирая в мое лицо недобрый взгляд, возражает всё так же громко и сердито: «Да там, в редакциях ваших, может, ещё сто лет мест не будет. Так и собираетесь по месту жительства на диване лежать, дожидаться? А к станку или баранку крутить — что, охоты нет?». К этому времени я созрел для того, чтобы согласиться на любую работу. Я нагибаю голову, встречая ее взгляд: «Вы можете мне что-нибудь предложить?» Секретарь райкома, слегка улыбаясь, прерывает наш спор: «Ты, Лида (или Нина), не по-государственному вопрос ставишь. Страна товарища (она заглянула в мое заявление и, спотыкаясь, произнесла фамилию) пять лет учила, сколько денег на него потратила, а теперь что ж, опять сначала?» Господи, как просто!.. «Есть предложение поставить товарища (секретарь произносит фамилию чуть замедленно, но уже не сверяясь с бумагой) на учёт. Оргсектор, куда предлагаете?» — «В артель “Фотоснимок”», — рапортует неулыбчивая девица-оргсектор. «Кто за?.. Единогласно». Секретарь сиотрит на меня весело. «Мы тут ещё посовещаемся, — говорит она мне, — вы пока там в приёмной подождите. Не уходите пока».

Я выхожу и снова сижу в пустой приёмной. Из-за окна, с катка доносится музыка. Трамваи с грохотом пробегают мимо, вытаскивая из проводов длинные голубые искры. Наконец обитая черным дерматином дверь отворяется, члены бюро, оживлённо беседуя, тянутся через приёмную к выходу, меня зовут в кабинет. В опустевшем кабинете, кроме секретаря райкома, задержался один худенький молодой человек, аккуратно причёсанный, в костюме с галстуком на тонкой юношеской шее. Секретарь достаёт из ящика стола маленькое круглое зеркальце, слегка, так и этак, поворачивая голову, поправляет тёмные волосы, улыбается чему-то и снова, кажется даже с сожалением, убирает зеркальце. «Вот, познакомьтесь, — она кивает в сторону аккуратного молодого человека. — Это Юра. Он в газете работает. Мы тут прикинули, попробуем помочь вам с трудоустройством». Юра поднимается с места, готовно протягивает мне руку: «Верченко».

Позже, в другое время, я не раз видел Ю.Н.Верченко, партийного деятеля и секретаря Союза писателей СССР, с годами болезненно расплывшегося, бугрившегося излишками тела под неправдоподобно широким, словно пошитом для какой-то цирковой надобности пиджаком, видел почти всегда в президиуме, благословляющим, или порицающим, или не слушающим длинный доклад и речи в прениях и, выказывая, что не слушает — что-то делово черкающим в блокноте или, с видимым усилием шевельнув шеей, отдающим распоряжение то и дело проползающему к нему между рядами людного президиума порученцу. Но однажды случай свёл нас в большом застолье, банкет катился к концу, вокруг стола сделалось просторнее, но Верченко, точно сил недоставало подняться, тяжело сидел во главе стола; к нему то и дело подступал кто-нибудь с бокалом: «за вас, Юрий Николаевич...» и к этому разные приятные слова, он улыбался устало, согласно опускал голову. Я подсел поближе и, улучив минуту, спросил, помнит ли он зиму 53-го. Юрий Николаевич посмотрел на меня с ленивым любопытством: «А что тогда было?» Я коротко сообщил ему о наших общениях той зимой, он слушал вполуха, одновременно прислушиваясь к разговору кого-то из приближённых, сидевших и стоявших по другую от него сторону, водил пальцем по краю до середины наполненного коньяком фужера: «Нет, ничего не помню, — отозвался наконец безразлично. — А вы не путаете?» Но я не путал. Он очень старался той зимой 53-го и, не могу не ценить, искренне старался. При первом же разговоре в кабинете секретаря райкома он, азартно блестя глазами, объяснил мне, что место надо искать не в издательствах, даже ведомственных, не в журналах, даже специальных, не в газетах вообще, а в многотиражках — этих много, они к тому же не на виду. Он подмигнул мне заговорщицки и чуть ли не назавтра позвонил уже и приказал ехать в Кузьминки, в многотиражку ветеринарной академии. Тогда это была даль несусветная, помню набитый автобус, белых гипсовых коней у ворот академии, удивлённого кадровика, принявшего из моих рук листок по учёту кадров. Через день-два я услышал привычное: место уже отдано другому или ликвидируется вообще (не помню уже). Юра Верченко, однако, не оставлял усилий, пока, видно, не ясна ему стала (или объяснили ему) их бесплодность: многотиражки, которые он старательно для меня отыскивал, действовали столь же безотказно, как и остальные учреждения. В тот день, когда мне несколько раз подряд ответили по телефону, что Юры Верченко нет на месте, и я понял, что отвечает сам Юра Верченко, наши отношения прекратились. Как бы там ни было, спасибо ему за старания. Нет, я не думаю, что Верченко хитрил, отвечая на мой вопрос, что зиму 53-го не помнит. Всё, что я здесь рассказываю, для него, конечно же, мелочи, не стоящие запоминания частности его заполненной куда более значащими для него заботами биографии. Вот и в то время, когда вдруг случайно возникла минутная наша застольная беседа, Юрий Николаевич только что пересел из директорского кабинета большого издательства в неизмеримо более высокий кабинет, — начиналось преследование диссидентов, новая эпоха, как мы теперь понимаем, начиналась после хрущёвской «оттепели», а тут я с моими мелочами...

6.

С Томой Копениной, Копешей, как именовали ее в нашей округе, мы были знакомы с детства. Копеша была девочка из соседнего, «неблагополучного» двора, из неимущей семьи, если вообще была семья, разве что мать появлялась время от времени. Имелась, правда, у Копеши младшая сестренка Нинка, в отличие от самой Копеши чрезвычайно хорошенькая: с широко открытыми кукольными глазами и соблазнительно очерченными губками. Малышка детским своим голоском произносила жуткие непристойности, сопровождая их столь же непристойными жестами: она постоянно терлась возле взрослых девиц и парней и с младенческой жадностью подбирала все, что плохо лежит. Копеша была некрасива: широкое лицо, раскосые глаза, вздернутый нос, большой щербатый рот. Лет тринадцати-четырнадцати она курила— по тем временам для девочки невозможно рано, иногда выпивала и по вечерам что-то делала с ребятами на широком подоконнике в темном, грязном подъезде своего дома, навсегда пропахшем кислыми щами и бельевым паром. Случалось, когда возникали между нами, мальчиками, такие разговоры, кто-нибудь из соседских ребят подмигивал: «А ты Копешу попроси!» — и у тебя потеют ладони и ты не способен сдержать кривую, мерзкую ухмылку.

Между тем, Копеша, как я ее помню, обладала неистощимым даром сочувствия. Девочкой она не ссорилась ни с кем, ни на кого не сердилась и, что замечательно, сочувствовала не только обиженным, но и обидчикам — в дурном поступке она умела находить основания, толкавшие сочувствовать тому, кто его совершил.

Перед самой войной в нашем домовом клубе возник драмкружок, пригласили туда и ребят из соседнего двора. Копеша едва не первая разлетелась в артистки. Наша руководительница из воспитательных соображений даже рискнула поручить ей какую-то вполне приметную роль, но до репетиций не дошло — выучить текст Копеша была не в состоянии. Ей доверили «кушать подано», и снова неувязка: с первых репетиций она не то что выделялась, а прямо-таки забивала главных исполнителей своим грубым, хриплым голосом, трубную мощь которого не в силах была унять, своим широким лицом, тяжелыми руками и ногами, которые сразу завладевали сценой. В конце концов ее поставили во главе костюмерного цеха — был у нас и такой!Копеша гонялась за нами с иглой, булавками и ножницами: «Стой, я говорю!» Она радостно объяснила: «Какая из меня артистка, голос дурной и памяти нет, лучше я буду Нинку обшивать, у нее уже хахалей — не разгонишь!» Но иногда, задолго до начала репетиции, когда лишь первые ее участники помаленьку стягивались в клуб, Копеша вдруг выскакивала на пустую сцену, отбивала тяжелыми ногами подобие чечетки и кричала, хрипло хохоча: «Во! Любовь Орлова!»

Я и годы спустя встречал Копешу, она всё так же обитала по соседству, выполняла в ближних магазинах разную черную работу, зимой, обмотанная в серый платок, с красным лицом и красными пальцами, торчащими из обрезанных перчаток, торговала овощами с уличного лотка. Рядом с ней я уже представлял как бы эталон благополучия и имел все основания стыдиться этого, но Копеша не давала мне такой возможности. Если мы заговаривали, первыми же вопросами и тем, как воспринимала мои ответы, она в своем вретище, выдыхающая запах водки, с неизменной сигаретой, воткнутой в щербину на месте верхнего переднего зуба (помнится, его никогда и не было), с первых же слов загоняла меня в положение человека, у которого не то что нет перед ней никакого превосходства, но которому необходимо сочувствовать. И Копеша сочувствовала мне. «Ой, надо же! — говорила она грубым голосом, слегка покачивая головой. — Надо же! Ну ты, это, не сдавайся!» И слегка толкала меня в плечо...

В феврале 53-го мы встретились в угловом гастрономе (теперь на этом месте площадь и кинотеатр «Новороссийск») — там был отдельный прилавок, где продавали в разлив красное сухое вино. Я выбил в кассе чек на стакан, подошел к прилавку и увидел Копешу; на ней был не белый халат, как на других продавщицах, а серый, рабочий. «Здорово! — приветствовала она меня. — А я тут на подмене стою: баба домой побежала, мальчишка заболел. Да ты зачем выбивал? — она приняла у меня чек. — Я бы так налила. Я гляжу, ты все без работы ходишь — не берут?» — спросила она так просто, что у меня не хватило духу врать ей. Я молча кивнул головой и начал пить темное, как чернила, терпкое вино. «Ты, небось, профессором хочешь?» — она привычно ввернула штопор, зажала бутылку между ног, одним движением выдернула пробку, налила два стакана подошедшим мужчинам и еще один, который подвинула ко мне по белому мраморному в круглых красных следах прилавку. «На хрена тебе в профессора — с ними, сам видишь, какое дело», — не унимая грубого, громкого голоса говорила Копеша, тогда как я, пугаясь ее речей, краем глаза, пытался оценить двух мужчин со стаканами в руках, стоявших чуть поодаль и тихо беседовавших о чем-то своем. «Пошли на мороженое, — говорила Копеша, — как раз набирают на весенне-летний сезон. Работа чистая, на воздухе, летом тепло. Где встанешь с тачкой, кругом сразу знакомые — девки в овощном, инвалиды в киоске: ты им мороженое, они тебе яблочки, сигареточки. А то на «Динамо» пробьешься — бесплатно футбол. Стой в проходе и смотри. Ты за кого болеешь?»— «За Спартак». — Я допил второй стакан. — «Во, молодец!»

В предложении Копеши был свой резон: может быть, в самом деле, стоило переждать. Оно видно будет, что будет, пока же я получаю официальный статус. Отчего бы не на мороженое? Конечно, и здесь, наверно, анкета, но, как Копеша говорит, — не в профессора. Люди на летний сезон им, видно, нужны, а в самой работе есть, пожалуй, что-то привлекательное, живое, уж не хуже, чем, к примеру, корректором — тоска несусветная. Даже возмечталось: на стадионе встречаю знакомых: «Эскимо, пожалуйста, эскимо!» — пусть им будет стыдно!.. Два стакана терпкого вина и копешины прожекты разгорячили меня — уже давно не испытывал я желания беседовать с кадровиками...

У дверей кабинета собралось довольно много народу, мужчины и женщины, молодые и старые, разбитные и тихие — народ разный, но, сразу видать, бывалый. Иные знакомы между собой, другие, обменявшись двумя-тремя репликами, быстро вступали в отношения. Среди них мой задор поостыл, я был не из этой стаи. Кто-то спросил меня о чем-то — я не понял, о чем; с сигаретой отошел в конец коридора и оттуда наблюдал, как собравшиеся у кабинета люди поочередно исчезают за дверью и почти тут же появляются снова, на ходу бросая несколько слов тем, кто еще ждет очереди, а ожидающие отвечают либо одобрительными возгласами, либо гулом разочарования.

Кадровик была тихая, аккуратная женщина с быстрыми, аккуратными движениями. Я не закончил приготовленной фразы, а она, не поднимая на меня глаз, уже достала из приоткрытого ящика анкету, и, так же, не глядя, протянула мне: «И еще характеристику с последнего места работы». — «Я после армии». — «А до военной службы?» Ей было некогда, я ее задерживал, она уже сунула руку в ящик за следующей анкетой. «До военной службы учился» — про свое издательство я счел за благо промолчать, прикинув, что из воинской части характеристики не потребуют. «Значит, с места учебы». Она сидела, по-прежнему опустив голову, рука с тонким колечком, украшенным красным стеклышком, на пухлом пальчике, нетерпеливо перебирает в приоткрытом ящике листки анкет. Некоторые из тех, кого я приметил в очереди, успели во время нашего разговора по второму разу войти в кабинет, чтобы оставить на столе уже заполненную анкету, в которую они тут же вкладывали извлеченную из кармана мятую бумажку с характеристикой...

«На ловца и зверь», — радостно подумал я, взбираясь по стертым ступеням старого здания МГУ — мне навстречу спускался наш профессор К., великий знаток трудных случаев орфографии и пунктуации. К. хорошо знал меня, написать три строки, что с такого-то года и по такой-то я пребывал студентом такого-то учебного заведения, оказывая успехи в учении при благонравном поведении, а большего я и не просил, для него труда не составляло, посему, раскланявшись с дорогим наставником я весело отрапортовал о прибытии с военной службы и безотлагательно приступил к делу. Я не успел закончить фразы, как профессор (даром, что словесник) тотчас словил вылетевшее на свободу слово. «Характеристику!..» — неожиданно высоким голосом выкрикнул он; лицо его побагровело, ему не хватало воздуха. «Я не дам вам характеристики!» Массивный, с выпирающим животом, он, как обиженный ребенок, смешно топтал маленькими ногами стертый камень ступеньки. «Никаких характеристик!.. Никаких характеристик!.. Вы слышите никаких характеристик!..» Будто что-то заело в лысой голове этого создателя и знатока правил употребления не и ни, букв строчных и прописных, слитного и раздельного написания — как у щедринского органчика.

… В студенческую нашу пору одна девица, беспробудная отличница, по счастью не в аудитории (ума хватило!), в коридоре, на перемене, спросила профессора К., почему у товарища Сталина в известной речи перед избирателями 1937 года слово «также» написано слитно, хотя следом идет «как». Эта речь, которую создатель самой демократической в мире конституции, его именем и названной, начал с заявления, что вообше не хотел выступать перед избирателями, да вот Хрущев пристал: «выступи да выступи», завершалась абзацем, призывающим всех избранных в Верховный Совет депутатов походить на Ленина: так же любить народ, как любил Ленин, так же служить ему, как Ленин и прочее — пишу по памяти, да оно и не важно, не в том суть. Суть же в том, что в тогдашних изданиях речи оборот «так же, как» печатался со слитным «так же» — «также», что, согласно руководству самого профессора К., которое мы учили, как «Отче наш», было совершенно невозможно. Профессор попытался отделаться коротким про некоторые особые случаи, но девица была настырная, принялась листать перед носом профессора К. его же руководство: нет, не подходит под особые случаи, хоть тресни. Профессор побагровел, будто задохнулся, выкрикнул визгливо: «Не болтайте, чего не понимаете! Депутат должен также любить народ! Что же тут не ясно? То есть тоже, тоже, понимаете вы — тоже! Он тоже должен любить народ!..» «А как же как Ленин?» — не унималась отличница. «Ну, конечно, как Ленин!»— решительно прекратил дебаты профессор К. и, качая животом, ретировался.

Я покинул зашедшегося в негодовании наставника и зашагал вверх по лестнице.

В деканате я застал другого бывшего нашего преподавателя — он занимал теперь какую-то административную должность. Преподаватель этот, если чем и помнился студентам, то разве тем лишь, что сопровождал свою медлительную, с паузами не на точках и запятых речь странными плавными движениями рук и шеи. В эпоху бдительной самоизоляции, когда Махатма Ганди нарекался в энциклопедии агентом английского империализма, мы не были так умудрены в индийских танцах, как умудрены сейчас; наше представление о них ограничивалось увлекательным трофейным фильмом «Индийская гробница», где танцевальные па исполнял странный персонаж по имени Зита, не помню: то ли мужчина, которого играла женщина, то ли женщина, которую играл мужчина. Преподаватель с его телодвижениями, помеченный прозвищем «Зита» (молодые жестоки!), сидел теперь передо мной в должностном кресле, и я старался втолковать ему, что три строчки, которые мне требуются, отражают объективную истину и, если напечатать их на листе бумаги, не нанесут никакого ущерба ни учреждению, которое он представляет, ни ему лично. Зита отверз уста, его шея, плечи, руки плавно задвигались, совершая в плоскости, параллельной полу, сложные, будто намеченные лекалом движения. «...Собрать...— затянул он, не заботясь о знаках препинания,— обсудить... узнать мнение...» Я перебил его: « Мне эта бумажка нужна сейчас, сегодня. Я на работу устраиваюсь И не редактором «Известий». Иду мороженым торговать...» Индийский танец прекратился. «А согласовать-то всё равно надо», — делово заключил Зита. Я не попрощался...

И всё-таки я получил в тот день желанную характеристику. Ее написала (не от учреждения, конечно, — лично от себя) Елизавета Петровна Кучборская, она читала у нас курс зарубежной литературы.

«Оставь надежду всяк сюда входящий...» — услышал я знакомый голос, затворяя за собой дверь деканата. Елизавета Петровна стояла в коридоре. Она захохотала своим острым смехом, двумя пальцами резко откинула тощую прядку прямых, коротко постриженных волос за оттопыренное ухо, откуда они тотчас привычно вернулись на прежнее место. Маленькая, вроде бы и неприметная, как мелкая лесная птица, Елизавета Петровна тотчас привлекала к себе внимание, брала в плен и своеобразием манер, и необычностью речи, и независимостью суждений. «Какая печальная необходимость могла привести вас сюда?..» Я засмеялся тоже, радуясь, что вижу ее. «Мне нужна характеристика, чтобы торговать мороженым». Она внимательно на меня посмотрела снова откинула прядку: «В шутках, как в страстях, не следует доходить до предела».

Мы устроились в небольшой пустой аудитории, Из окна был виден забросанный снегом университетский дворик: черные деревья вдоль изгороди, ворона, сидевшая на ветке. В ту пору модны были китайские картинки с такой вороной: русский с китайцем числились братьями навек, недаром под главную нашу ротную песню «Сталин и Мао слушают нас» мы год топтали плац в учебном полку (скоро выяснится, что навек только черная — тушью — ворона, брошенная на белый лист китайскими мастерами). Я, стараясь не утратить юмора, рассказал Елизавете Петровне мои приключения. «К черту! — отозвалась Елизавета Петровна. — Немногого мы стоим, если не заставим сдвинуться с места Бирнамский лес! Подождите меня здесь, я принесу вам эту верительную грамоту». Через полчаса она появилась с исписанным от руки листом бумаги: каждая фраза, нанесенная на лист убористым почерком Елизаветы Петровны, свидетельствовала о недюжинных моих достоинствах, отмечались, в частности, мои способности к самостоятельному научному мышлению, стремление к всестороннему охвату предмета исследования, начитанность, хороший слог, упоминались даже темы двух моих курсовых работ. Подпись Елизаветы Петровны была заверена круглой печатью. Я подумал, что характеристика, пожалуй, напугает аккуратную женщину-кадровика из ведомства уличной торговли. Елизавета Петровна угадала мои мысли: «Вы же для них табула раза, человек не их круга. Они должны понять, что к ним пришел человек, которого уважают в своем кругу».

На другой день, теснясь понезаметнее, я вместе с несколькими другими соискателями проник в кабинет и торопливо положил свою анкету с засунутой внутрь характеристикой на стол аккуратной женщины, — на столе перед ней набралась уже объемистая стопка таких анкет. Наша группка двинулась к двери, сторонясь, чтобы уступить дорогу новым очередникам, рвущимся выйти с тележками и лотками на улицы нашей столицы, но тихая женщина-кадровик медленно подняла глаза. «Минуточку», — указала на меня пухлым пальцем, на котором сверкнуло красное стеклышко. Я остановился. Она безошибочно извлекла из общей пачки мою анкету, ткнулась взглядом в первую страницу, перевернула, выдернула листок с характеристикой, не читая, присмотрелась к подписи. «Что значит к.ф.н. — вот, перед инициалами?» — «Кандидат филологических наук». Она поднялась со стула, повторила: «Минуточку», движением пальца прикрепляя меня к месту, на котором я стоял, и с моей анкетой в руке маленькими аккуратными шажками покинула кабинет. Мне почудилось, что дверь не успела затвориться за ней, как она точь-в-точь такими же шажками уже возвратилась обратно. «К сожалению, имеем указание — с высшим образованием не брать», — она протянула мне анкету с вложенной в нее характеристикой Елизаветы Петровны...

продолжение следует...
Tags: Россия, тексты, террор
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments