(10 лет назад).
продолжение, начало:
http://jennyferd.livejournal.com/6815666.html
– Абсолютно. Причем, когда в советской школе ввели то, что называется здесь «мивхан америкаи», то есть из четырех ответов надо было выбирать, а я всегда любил угадайки, мне вдруг по физике поставили две или три пятерки. В девятом классе пришла новая учительница и вызвала меня отвечать. «Почему я?» – спрашиваю. Она говорит: «У тебя пятерки». Весь класс грохнул. Это была не московская матшкола, провинциальная, но когда все услышали, что Эдельштейн лучший ученик по физике, все грохнули. Я хочу сказать, какие мы все дураки.
Мне было 17 лет, и я знал, что если в институт не поступлю, в армию меня не призовут, потому что у меня был еще год в запасе. И я решил поступать в Институт иностранных языков. Мои родители сказали, что у меня нет никаких шансов, и предложили поступать в костромской пединститут: диплом есть диплом, а книжек дома было больше, чем в любой институтской библиотеке. Но я сказал, что буду поступать в Москве на переводческое отделение. Смешно! Я ведь всё понимал, знал, что такое пятый пункт, и мы с тобой говорили о том, в каком доме я вырос. Я знал, что такое диссиденты, я знал, как выгоняют из института за какие-то дела, но нет! – я решил ехать. У меня, правда, хватило ума ехать не в Москву, а в горьковский институт иностранных языков, который тогда тоже считался одним из лучших. Я приехал и подал документы на переводческий факультет. Надо было пройти собеседование на военной кафедре. Прихожу на военную кафедру. Берет мужик у меня паспорт и говорит, что я не подхожу им по зрению: вот в документах записано, что у меня правый глаз 0,75. Я спросил, какое это имеет значение и должен ли я пойти к окулисту. Он мне объяснил, что это очень тяжелый факультет, ребята много читают, а распределение связано с армией, и там инвалиды не нужны. По зрению не подхожу! Я, как дурак, пошел к окулисту и взял справку, что зрение у меня восстановится до 100 процентов, если буду носить очки. Но документы у меня все равно не приняли – сказали, что опоздал. Но я был такой упертый, что сдуру подал на педагогический факультет в том же институте иностранных языков. Они поставили на устных экзаменах по пятерке, а на двух последних экзаменах по тройке, и я не прошел. Это был хороший жизненный опыт. Слава Б-гу, что эксперимент этот не кончился забриванием в армию, потому что у меня был еще год. После этого никаких экспериментов больше не было: я поступил в костромской пединститут, а потом перевелся в Москву.
– А можно было переводиться?
– С определёнными трудностями и закидонами, но перевёлся.
– В каком году это было?
– В 78-м. Интересно, что всё развивалось параллельно. В 77-м году я впервые решил ехать в Израиль. В костромском пединституте у нас был семинар по истории партии. Его вёл один парень, с которым я играл в настольный теннис. Я был чемпионом института по настольному теннису. Он был молодой ассистент на кафедре истории КПСС. А лекции по этому предмету у нас читал проректор-гебешник. Он был из каких-то нацменьшинств. А тут парень уехал в какую-то командировку, и проректор проводил семинар. Семинар был по ХХ съезду. Он объяснял, что товарищ Сталин допускал какие-то ошибки в руководстве, но нельзя отрицать его огромные заслуги перед Советским Союзом в период индустриализации, во время Второй мировой войны и т.д. Я честно сидел в углу и молчал. Он начал всех опрашивать и в том числе обратился ко мне. Я сказал, что мне добавить нечего. Тогда он говорит: «Значит, вы не подготовились к моему семинару». Тут моя душа еврейского отличника взыграла, и я сказал, что прекрасно готов к семинару. Он попросил меня добавить. Я так добавил, что потом ушёл, хлопнув дверью. Ничего страшного при этом я не говорил: все в рамках журнала «Новый мир». Я всю тираду произносил, наверное, минуту, но его реакция была потрясающей. Он сказал: «И откуда у него такие националистические тенденции?» Я точно помню, как пришёл домой и сказал маме, что в этой вонючей стране жить не собираюсь и буду запрашивать заявление на выезд в Израиль. Я даже не помню, через кого, я тогда ещё Улановского не знал, я запросил вызов, и он пришёл в Кострому, ещё когда я там учился.
– Ты всё так серьезно решил?
– Я им сказал, что больше не буду там продолжать. Первый вызов мне пришёл, когда я уже начал изучать иврит в 77-м году. Это большое счастье, потому что я мог уехать в Америку или ещё куда-нибудь. А так всё как бы совпало. Я помню, что вызов был от Пински Шахнэ, и я долго не мог понять, мужчина это или женщина. Я, кстати, по этому вызову и подавал через два года. И этот Пински Шахнэ был сыном моего бедного деда от первого брака. Мой дедушка бедный никогда бабушке не изменял, никакого другого брака не имел. Но благодаря тому, что это, как я уже говорил, была Австрия, Румыния, Советский Союз, немецкая оккупация, опять Советский Союз, это была история, которую никто не мог подтвердить. Подавал я в конце 79-го года уже из Москвы. Вот там уже действительно назрело. Я подал заявление и ушёл из института. Это был конец 79-года, зимняя сессия, я уже тогда у Левы Улановского иврит изучал. Потом в ноябре 79-го он уехал. Мне ничего не стоило сдать зимнюю сессию, и тогда у меня было бы 7 семестров, но я даже об этом не думал. Написал, что ухожу из института по собственному желанию в обмен на справку, что ко мне нет материальных претензий.
– Как твои родители реагировали на твое желание ехать?
– Спокойно. От радости, конечно, не прыгали, но и сложностей с отношением у меня не было.
– У тебя был независимый характер?
– Как тебе сказать... это не по поводу конфликтности, у меня характер не конфликтный. Отца ведь уже тоже относило от академической карьеры к матери-церкви, и было бы смешно с его стороны говорить: «Как же ты это так выбиваешься из истеблишмента?» В общем, похожая ситуация. Ему тоже всё это осточертело. Это было полное взаимное уважение.
– А уезжать в Израиль?
– Это тоже было предметом спора. Я ему доказывал, что совершенно не обязательно себя хоронить. Хочешь быть священником, езжай в какой-нибудь Нью-Йорк и преподавай в христианском учебном заведении. Ты учёный от Бога, у тебя готовая докторская диссертация, которую никогда никто не прочитает. Самое большее, на что ты будешь способен здесь, это жить в деревне. А он мне доказывал, что бабки – это ещё не всё, что есть разница между христианством и иудаизмом, что у нас храмов нет, а есть молельные дома, синагоги, а у них – литургия.
– Литургия – это храм и церемония?
– Да. Проповедь не для бабок, а для Всевышнего. У нас были такие мелкие теологические споры. Это в качестве иллюстрации к тому, что было бы смешно сказать, что я их подвожу или порчу им карьеру. Этого у нас не было. Понятно было, что карьера у него заканчивалась по другим причинам.
– А когда ты был в Москве, они тебе материально помогали?
– Честно говоря, не помню. У них по тем стандартам были вполне приличные зарплаты. Оба были кандидатами наук, отец – завкафедрой. Я свою стипендию всегда получал, даже какое-то время повышенную.
– На одну стипендию прожить было невозможно.
– Ну, я подрабатывал ещё в доотказные времена, в больнице санитаром работал, ещё что-то делал.
– И вот ты начал заниматься у Левы Улановского. Кто с тобой был в одной группе?
– Была Белла Новикова. Я сейчас даже не припомню, потому что состав всё время менялся.
– С Сашей Холмянским?
– Нет. Хотя он тоже учился у Левы. Мы с ним где-то пересекались. Напомни мне, «Неделю иврита» когда Абрамович с Престиным делали?
– В 79-м.
– Там я уже всех помню, я был на нескольких встречах.
– А когда ты пришёл на семинар ко мне?
– Я думаю, что в конце 79-го. Я помню еще Вольвовского.
– Ты как-то быстро начал делать доклады на семинаре.
– Да, на самом деле. В том же году я начал преподавать. Когда Лева уехал – это был октябрь 79-го, – передо мной встал вопрос: или учиться дальше, или по принципу «самая лучшая защита — это нападение», начинать преподавать. И я в конце 79-го года собрал первую группу на квартире Файермана. Я был с большим апломбом: может быть, иврит я знал и неблестяще, но пришел с факультета иностранных языков. Я устраивал различные упражнения, экзамены внезапные – всё, как учили в институте, как с текстом работать и т.д. И тогда же мы стали на дибуры ходить. В 80-м году я уже считал себя ассом-учителем и делал доклады.
– У тебя был хороший иврит. Ты его очень быстро осваивал.
– Не забывай, что я начал изучать его раньше, с 77-го года, самостоятельно. Я был еще совсем молодой, из института иностранных языков. У меня была кассета Рона Бартура «Элеф милим», которую мне дал Лева Улановский и на которой было записано 20 уроков. И я ругался с Левой Улановским и другими, которые говорили, что в иврите нет произношения. А я все честно за Роном Бартуром повторял.
– Всегда есть элементы произношения, просто в иврите есть несколько языковых норм – сефардские, ашкеназские.
– Но ребята говорили, что самое главное, чтобы ученики разговаривали: «Мы готовим людей в Израиль, и здесь тебе не факультет иностранных языков». А я говорил, что важно поставить произношение. Уже с 80-го года я начал проводить седеры для своих учеников. Мы проводили и учительские седеры, и там бывали многие. А второй седер я обычно проводил для учеников на квартире у Левы Щеголева. У его родителей была большая квартира на Академической.
– Значит, до 79-го года ты учился в институте и параллельно изучал иврит, увлекался разными самиздатскими вещами и много читал, пересекался с диссидентами...
– Весь отпечатанный на Западе или в самиздате материал я читал. Обычно такие книжки давали на один день. Соответственно моя очередь наступала в полвторого ночи и до утра. А потом, в 77-м году, некоторые правильные книжки я нашел у отца в библиотеке. У него было собрано много интересного. Я нашёл у него англоязычную пасхальную Агаду, которая была издана в 20-х годах в Штатах, и я нашел у него книгу «Шестидневная война» Черчилля на английском.
– Родители твои не увлекались Израилем, у них были какие-то христианские мотивы, и их окружали очень в этом смысле сильные люди. Как ты вырулил на еврейскую стезю?
– Ме́ня я меньше знал, он для меня был другом родителей. Настоящим авторитетом для них и для меня был ныне покойный отец Николай Эшлиман. Если ты помнишь, в 65-м году было письмо патриарху «Тяжко страдает русская церковь» за подписью священников Николая Эшлиманa и Глеба Якунина. Это было первое письмо такого рода, где описывались гебешничество, уполномоченные и т.д. Естественно, что их обоих отстранили от служения, а потом лишили сана и т.д. И вот отец Николай Эшлиман от этого никогда уже не оправился.
С Глебом Якуниным я был во французском посольстве на встрече с Шираком. Они пригласили только освобождённых узников, а я тогда только освободился. От евреев там были Браиловский, Слепак, Ида Нудель и я.
– Якунин сидел?
– Да. И мы там все толпимся. Вокруг этого посольства было, наверное, двести милиционеров. И мы, такая небольшая кучка, стоим у метро «Октябрьская», и непонятно, то ли нас будут бить, то ли поведут на завтрак к Шираку. Вдруг подходит какой-то капитан, козыряет и спрашивает: «Товарищи, вы приглашены в посольство?» Кто-то ответил: «Да». – «А чего же вы тут стоите? Проходите» И тут такой зычный голос Якунина: «Пятерочками, суки, разберитесь, пятерочками!» Точно так же, как под конвоем, когда с работы в лагерь возвращались. Все сразу успокоились и пошли на встречу с Шираком. Это отступление. К чему я это говорю? Эти люди – Эшлиман, Мень, Дудко, хотя Дудко потом сломался, они огромной душевной мощи и силы. Я их всех до сих пор очень уважаю. Когда меня спрашивают, почему мой отец в христианство пошел, я отвечаю, что он галахически не еврей, но не это главное. Он на своем христианском пути встретил таких людей, как отец Николай Эшлиман или отец Александр Мень, а кого он мог встретить на еврейском пути? Были вот эти старики, которые нам помогали что-то понять, но они были другого уровня. Это был конец 50-х.
– Но ведь ты тоже встречал этих сильных людей?
– Но, во-первых, у меня была альтернатива. Во-вторых, в отказнических кругах были люди яркие и интересные. Это не то, что ты входишь в синагогу, где сидят несколько старичков и говорят: «Молодой человек, вы сюда не ходите, а то нам закроют синагогу». Все-таки в конце 70-х это было уже не так. И была Симхат-Тора возле синагоги, и была молодежь, которой было о чем поговорить. Кроме того, где-то внутри у меня свербило чувство, что христианство – это не мое. Я помню, как к отцу Дмитрию шли люди. У него всегда была тусовка, по воскресеньям собиралась интеллигенция, молодежь, ему задавали вопросы, и он отвечал. Он был очень хороший оратор. Я даже помню один конкретный момент, хотя прошло 35 лет, как кто-то в порыве духовного поиска спросил: «Батюшка, а почему наша русская вера самая крепкая?» И мне так обидно стало, я хотел встать и сказать: «А вот евреи через тысячелетия столько всего испытали, у них не крепкая вера, что ли?» Это было не мое, и поэтому я туда не втянулся.
– Из кого состоял твой еврейский круг?
– Были люди, к которым я относился с большим пиететом, были борцы и активисты, включая тебя. Ты, Лева Улановский, Вольвовский, который, помнишь, в Овражках с Нудлером пели песни и ничего не боялись. Это люди, которые на меня произвели впечатление своим духом. С точки зрения приближения к каким-то еврейским ценностям – это более сложный процесс, потому что в начале, когда я начал преподавать иврит, я был большим антииудаистом. Я даже не был обрезан. Был такой Давид Токарь, он в тот момент был очень религиозен. Я помню, мы стояли возле синагоги, и он мне говорит: «Что ты снаружи стоишь, ты внутрь заходи. Может быть, тебя к Торе вызовут». Я ему сказал, что не обрезан. Он был возмущен: «Как! ─ мы же евреи!» Я просто послал его. Вот, мол, твои евреи толкутся, толпятся, а я в Израиль уезжаю, я иврит преподаю и т.д. То есть для меня была в этом некая оппозиция, я уезжаю в Израиль, и ваши еврейские штучки мне не нужны. Потом… чем больше я читал, чем больше преподавал… Про первый седер я до сих пор не рассказываю, что мы там ели и пили, но, тем не менее, это постепенно затягивало. В 81-м году мы сделали незабвенное обрезание. Это Дима-хирург. Я помню, что нас было трое: Лева Щеголев ─ мой дружок, я и Андрюша Яковлев, который выпускает сейчас хабадский листок. Перед этим мы с Левкой обсудили и решили, что мы, конечно, религиозными не будем, но раз это такой болезненный процесс и тебя режут, то за этим должно последовать действие. В результате мы решили, что теперь не будем свинину есть. Я помню, насколько это было смешно. Я помню, что накануне я был на каком-то юбилее у мамы Миши Гринберга, а мама Миши Гринберга была завмагом. Миша был более близок к религии. Он даже хупу поставил на свадьбу.
– Он мне рассказал, что они с 69-го года стали подключаться к хабадным кругам.
– У него были связи с малаховской синагогой, со стариками, они могли все для него найти, они и поставили ему хупу. По-моему, это был октябрь 72-го года. Накануне своего брита я был у его мамы на юбилее и совершенно сознательно от души наелся всего запретного, поскольку потом уже нельзя будет. А дальше я проводил седер Песах.
– Сережа Рузер проводил седер по классическому образцу или там были какие-то иудохристианские моменты?
– Я знаю, что Сережа увлекался этим делом.
– Он и сейчас этим увлекается?
– Он защитил докторскую диссертацию и преподает в Иерусалимском университете. Он перешел в область гуманистического иудаизма.
– В 80-м году на семинаре в Коктебеле ты уже преподавал.
– В моей группе была Эдда Непомнящая, моя жена Таня, Женя Айзенберг из Харькова, мальчик из Ижевска и Яков Дубин. После этого семинара на меня начали больше давить.
Все мы, отказническая аристократия, работали в Суриковском институте: я, Некрасов, Юлька Хасина, Володя Лившиц и другие. Я преподавал тогда очень много. У меня практически каждый день были уроки, а я мотался по частным квартирам, потому что уроки у меня негде было проводить, а потом у нас была коммуналка.
– В «проекте городов» на тебе был Харьков и Минск?
– Да. В 80-м и 81-м я преподавал там. Тогда я еще религиозным не был, но, видимо, провидение позаботилось, и поездки были очень удачными. В Минске, это был май восьмидесятого, я жил у полковника Дубина, они тогда еще не были засвечены. Через несколько дней на урок явилась милиция. Искали московского гостя, но паспорта проверили не у всех.
– Ты сыграл под местного?
– Да. Что-то вроде этого. Я еще после этого целую неделю преподавал. Группа была очень хорошая. Там был покойный Лев Петрович Овсищер. Посмотри, что значит отношения учителя и ученика! Я был мальчишкой, 22 года, в отказ попал без году неделя. А тут! Я же вражеские голоса уже лет пять слушал и знал, что есть такие полковники Овсищер, Давидович, Ольшанский. Я хоть и держусь с апломбом, все-таки чувствую себя неудобно. И вот я начинаю урок, а Овсищер опоздал. Заходит, стоит в дверях и не проходит. Я предлагаю ему пройти и садиться, а он мнется и говорит, как нашкодивший школьник: «Учитель, я забыл дома тетрадь». Это была сцена, которую я никогда не забуду. Стоит этот герой войны, полковник в отставке, боевой летчик, и говорит, что забыл тетрадь. Он до последнего момента в себе эту воинскую жилку сохранил. Это еще до Олимпиады было. Во время Олимпиады я крутился в Москве и, где-то в то же время, ездил в Харьков к Тане (будущая жена Юлия – Ю.К.). Там была группа человек пять-шесть. Мы прозанимались несколько дней на квартире Таниных родителей, а потом ввалилась милиция. Пока они звонили, мы учебники убрали. Участковый хозяйничал, а гебешники стояли в стороне и паспорта проверяли. И была такая сцена, что всем всё понятно, но не застукали. Участковый спросил меня о прописке, а я у него спросил, сколько я могу оставаться без прописки. Он ответил, что три дня. Я сказал, что уеду через три дня, а приехал сегодня. То есть я получил возможность еще три дня спокойно преподавать, а после этого уехал.
– Ты планировал поездки сам?
– Планировал сам, но перед Минском мы с тобой больше готовили, потому что это была первая поездка. Я вернулся, и мы отметили это дело у Городецкого – что я вернулся из боя без плена, без ран и все такое. А потом это уже была рутина. Мы ведь решили после твоего коктебельского заключения, что будем работать конспиративно.
– А в первые твои поездки был прокол на уровне подготовки?
– Нет, это было на местном уровне. То, что для нас был визит иностранцев, то для человека в каких-нибудь Бельцах был приезд человека из Москвы. Начиналась тусовка, кто-то, может, и постукивал или кто-то кому-то звонил и рассказывал, что приехал Юлий Эдельштейн из Москвы. Я всем объяснял, что мы не занимаемся ничем незаконным, но, с другой стороны, если вам звонят в дверь, вы не обязаны сразу открывать. Давайте уберем книги, магнитофоны, будем пить чай.
– После этого ты перешел к организации летних лагерей в виде байдарочных походов?
– Три года мы делали это. Первый раз у нас была группа: Феликс Кушнир, Яков и Тамара Дубины из Минска, Таня и Леня Фейверт из Харькова, Женя Койфман с женой из Днепропетровска. В следующие годы тоже были хорошие группы.
– В середине 81-го года ты взял на себя дибур. Ты вел его два с половиной года. На каком-то этапе у тебя возникли трения с Левой Городецким, который вел семинар учителей иврита.
– Это было в 83-м году, причем с его стороны. Причину я, честно говоря, не помню. Были какие-то внешние обстоятельства. К тому времени на нас уже начали серьезно давить. Ты уже совсем был, как загнанный зверь. Престина и Абрамовича тоже полностью обложили.
– В конце 83-го года я собрал вас, чтобы попытаться скоординировать все направления деятельности. В первой группе был ты, Городецкий, Членов, Фульмахт, Иоффе, Хазанов и Клоц. Браиловский уже сидел, Лернера обложили еще со времени процесса Щаранскоо. Ты был самый молодой из нас. В какой-то момент Городила поставил вопрос таким образом: или ты, или он, а ты вполне готов был работать вместе. В результате Городила вышел из Машки.
– Не помню, хотя с Городилой мы близкими друзьями не были.
– У нас было несколько интересных событий, связанных с выставками книги.
– Да, для меня это началось с 79-го года. С 81-го года у меня появилась официальная должность: переводчик Сарале Шарон. Мы с Сарале давали концерты, то есть я ее переводил. Она уже в первый приезд говорила: «Так, Юлий, ты знаешь, что говорить». Она была два раза. В 83-м никто не мог поверить, что ее впустят второй раз, но ее пустили. Я тогда уже носил кипу, и она, киббуцница, увидав меня, спросила, может ли она до меня дотронуться. Я ее обнял, и она успокоилась. Я еще в 79-м году попал на один из семинаров по иудаизму, я тогда у Миши Гринберга дома жил. На меня тогда все эти псевдоумные размышления произвели отталкивающее впечатление. Я заявил, что это дело может быть и интересное, но не для меня. А уже через пару лет я стал усердно заниматься с ребятами из Маханаим – с Владом Дашевским, Петей Полонским.
– Свадьбу ты тоже справлял у Гринберга, насколько я помню.
– Да поставили хупу. Это было на Лаг ба Омер в 84-м году, за три месяца до ареста.
– Когда ты почувствовал, что тучи начали сгущаться?
– Было несколько этапов. Уроки мне достаточно регулярно срывали с 82-го года. Иногда врывались на урок, иногда я до уроков не доходил. У меня пара групп распалась из-за этого: кто-то испугался, кому-то надоели сорванные уроки. Кроме того, меня, несомненно, заметили в Овражках и на Симхат Тора у синагоги в 82-м году, когда я вел выступление нашего ансамбля перед многотысячной аудиторией. Я уже понимал сложность моего положения и не рвался вылезать с ребятами на сцену. Но Роза Финкельберг, Клара и Саша Ландсман поставили ультиматум: или буду вести я, или они ничего не будут делать.
– Ты считаешь, что с этого началось?
– Нет. Меня уже до этого пытались выселить из Москвы и даже успели выписать – придрались к тому, что я жил не по адресу прописки. Тогда мне повезло, поскольку моя жена Таня сумела обменять свою харьковскую квартиру на московскую, и у нее уже была московская прописка. У властей правая рука не знала, что делает левая. Я подал заявление прописаться к ней как муж к жене, записался на прием к начальнику паспортного режима города Москвы и объяснил, что подал просьбу о прописке на адрес моей супруги и мне незаконно отказывают. Он меня прервал, сказал, что знает мою историю и спрашивает, чего я от него хочу. Я повторяю свою просьбу. Тогда он предлагает оставить заявление. В конце концов меня прописали, но не исключено, что это добавило боевой злости «товарищам» из ГБ.
– На самом деле ты их несколько раз обводил вокруг пальца, например, когда «косил» от армии.
– Это правда. Первый раз я лежал в психушке в 81-м году. Тогда я тихо и спокойно отлежал, после чего пошел в военкомат. Меня не удивило, что они все знают, поскольку меня давно искали. Военком сказал: «Завтра как раз у нас в Афган отправляют. Готовься к отправке, стриги свои волосы». Я промолчал, но когда зашел, предъявил все справки. Они посмотрели дело. Военком был зол. Не родился еще тот врач, пусть даже его отведут к начальнику всего КГБ, который бы подписался, что я здоров. Всем понятно, что здоров, но если я попадаю в армию и в руках автомат – а вдруг начну отбиваться или отстреливаться, когда прессовать начнут? Дело поднимут – а ведь было известно, что псих. Второй раз это было в разгар прописочных дел, когда я снова залег от них спасаться. Они пришли.
– Несмотря на то, что у тебя была справка, они тебя повторно вызвали.
– Да, и туда уже приходил Владимир Николаевич, который мне потом наркотики подсовывал и повестки в суд вручал в присутствии главного врача. Владимир Николаевич был московский гебешник по еврейским делам. До сих пор никто не знает, были там наркотики или кусок пластилина. Потом в определении суда было сказано, что все вещественные доказательства уничтожены.
– Потом ты их несколько раз провел, когда в Минске и Харькове вышел совершенно сухим из воды.
– Ну, такой счёт ко всем был.
– У меня осталось ощущение, что они ничего не знали про «Машку» (подпольный координационный комитет).
– Они, может быть, знали некоторые факты, например, что мы собираемся, но мы и так неоднократно встречались.
– Когда Сашу Холмянского арестовали, ты был в Прибалтике?
– Да, но это был чистый отдых перед «водным походом» в рамках проекта. Это было на Рижском взморье. Там было несколько человек, включая Мишу и Оксану Холмянских. Когда Сашу взяли, к нам прибежали и все рассказали. Мне тогда стало понятно, что если я поеду в поход, то могу всех «потопить».
– Из трудных восьмидесятых годов восемьдесят четвертый был самым трудным для учителей иврита.
– Вожди по очереди умирали, и сотрудники КГБ чувствовали, что они хозяева положения, ибо только КГБ стабилен. Мой арест пришелся на время Черненко – время стопроцентного маразма и полного контроля ГБ. Топорная грубая работа «органов» не была случайной, она была частью плана. Когда ты хочешь кому-то показать, кто хозяин, ты не бьешь его за углом, ты избиваешь его в присутствии толпы. Это было и в Сашином деле, и в деле Беренштейна, который якобы побил милиционера. Зачем устраивать спектакль: вот мы придем домой, захотим арестовать – и сразу арестуем. Захотим подложить «вальтер» под шкаф, как у Холмянского, – подложим. Захотим, чтобы бедолага Беренштейн, который еле двигался, «побил» молодого милиционера – значит, побил. Слава Богу, что не обвинили в изнасиловании. Потом на зоне трудно объяснять, что не насиловал. Это менее приятно, чем объяснять про наркотики, потому что про наркотики все быстро становится ясно. Когда в первый момент понимают, что ты ничего в наркотиках не смыслишь, напрягаются, а потом говорят: «Ты по другим делам. Тебе просто сунули». Но при этом такая топорность была, мне кажется, частью плана, то есть вы там со своими правами, альбрехтами и прочими западными голосами орите, а мы все равно вам покажем.
– Они взялись за учителей, потому что почувствовали, что те являются самой стойкой частью активистов.
– Вспомни наш дибур 81-го – 82-го года. В 81-м на ярмарку книги приезжает Сареле Шарон. Что, об этом было объявление в газетах? На дибуре среди тридцати учителей я объявляю, что на квартире такого-то тогда-то состоится концерт израильской певицы. В течение недели об этом знают сотни отказников – без телефонов, без ничего. Это пирамида, которая работала как общесоюзная, и она работала по городам. Это постоянно действующая сеть, и прорвать ее было первичной задачей власти. К этому можно добавить сведение счетов с теми, кто долго активничал.
– Какого числа тебя арестовали?
окончание следует...