(10 лет назад).
Окончание, начало:
http://jennyferd.livejournal.com/6815666.html
http://jennyferd.livejournal.com/6815949.html
– Обыск у меня был 24 августа, накануне субботы. Мы еще по закону подлости позвали кучу гостей, включая Юльку Хасину со своим мужем-дипломатом Тери, Лену Дубянскую с Эриком и других, а дома у меня были папа, мама и младший брат Мишка. Но, как всегда, пока я с гебешниками ругался, единственный, кто не потерял присутствия духа, был мой папаша. Он вышел на балкон и увидел, что возвращается отправленный за пивом Танин брат Леня. И папа успел Лене помахать, чтобы он уходил. Леня успел с этой сумкой оторваться и перехватить всю компанию во главе с Тери, шедшей к нам с огромными букетами цветов, продуктами из «Березки» и т.д. Это была та еще немая сцена. Обыск прошел как обычно, то есть принесли из ближайшего продмага большие ящики и стали выкладывать в них все книги и прочее. Ты это все проходил много раз, знаешь. На смешные мои возражения: «Зачем вы забираете Льва Толстого, “Алису в стране чудес” и прочее?!» – они сурово отвечали, что не такие образованные, как я. Был еще один момент. Я уже стал религиозный и сказал Владимиру Николаевичу, бывшему у них за старшего, что наступил шабат, я протоколы не подписываю, в микрофоны не говорю и т.д. Жена зажигает свечи. Владимир Николаевич ехидно так говорит: «Что-то вы изменились. Я-то помню, как мы с вами совсем недавно по субботам в метро ездили». Посредине обыска явились двое шведов с огромными сумками. Их пропустили. По-видимому, мент, стоявший на лестничной клетке, растерялся при виде иностранцев и пропустил. Они стучат в дверь. Меня, конечно, к двери не допустили. Гебешник открывает дверь, заваливаются эти шведы, и я начинаю им по-английски кричать, что я Юлий Эдельштейн, что идет обыск, чтобы они уходили и не разговаривали ни с кем, что это провокаторы. Все растерялись, шведов не ждали и дали им уйти. Такая была ситуация. Мы с тобой не раз видели, как иностранцы пугались милиционера, который регулировал движение. Эти поступили иначе. Они поехали в гостиницу, оставили свои сумки, взяли паспорта и пошли спасать Эдельштейна. Их конечно, не пустили. Они кричали, что должны видеть Эдельштейна, но их вытолкали из подъезда. В ту ночь меня еще не арестовали. На следующий день я встретился со шведами, и потом мы встретились с тобой. Вначале было такое чувство, что меня решили попугать: забрали все книги и другие вещи. Но когда через пару дней позвонила Наташа Хасина и сказала, что у Саши Холмянского в доме был обыск и нашли «вальтер» и 41 патрон, стало ясно, что это волна, что уже никуда не денешься. И действительно, 4 сентября утром меня взяли тепленького из постели. Сказали, что провели экспертизу и анализ показал, что изъятое у меня вещество оказалось наркотическим. Меня обвинили по статье 224 прим 3 – незаконное хранение наркотических веществ с целью их сбыта.
– Они пытались раскрутить тебя по сионистской деятельности?
– Нет, никогда. За два года и восемь месяцев, что я отсидел, а приговор у меня был три года, ни на одном допросе, в разговоре или беседе меня не пытались связать с сионизмом. С момента ареста КГБ полностью ушёл со сцены. Следователь Демьяненко говорил мне, что недавно был постовым милиционером, а потом окончил заочный юридический институт. Он никак не мог понять, почему я над ним издеваюсь, умничаю и не хочу разговаривать на допросах. Он был настолько не в курсе.
– Тебе действительно пытались внушить, что у тебя были наркотики?
– Просто разыгрывали стопроцентный сценарий. Меня забрали в 64-е отделение милиции на Ленинградском проспекте. Я там просидел три дня. Таня тут же встретилась с Наташей Хасиной, набила сумку сигаретами, колбасой, хлебом и потащила это в отделение милиции. Она стала требовать, чтобы мне всё передали. А я сижу в этом обезьяннике и всё слышу. Она орёт, дежурный по отделению требует, чтобы она вышла вон, топает ногами. И тут меня выдергивают на допрос. Следователь представляется как старший лейтенант Демьяненко и даёт мне первый лист протокола допроса – стандартную анкету: там все биографические данные и вопрос, на каком языке желаете давать показания следствию. Всё уже отпечатано и заполнено типографским способом. Он просит расписаться на титульном листке, а я говорю, что в листе есть ошибка. «Всё проверил, ошибки нет!». Я говорю: «Вот у вас записано, что я по национальности еврей, а в вопросе, на каком языке я желаю давать показания, написано – русский. Это ошибка. Я хочу давать показания по-еврейски». Он, видимо, сразу не понял: «Но вы же умеете по-русски разговаривать». – «Да, – говорю, – умею, и по-английски и по-французски умею. Вы же мне задали конкретный вопрос, на каком языке я желаю давать показания следствию. Я собираюсь говорить только правду – я хочу давать показания на иврите, это правда». Он разозлился, зачеркнул «русский», написал «иврит» и велел мне идти.
Это факты. Дальше – моя догадка. Видимо, он позвонил кому-то по инстанции, и этот кто-то сказал, что через час у него должен быть протокол, иначе с него, следователя, снимут звездочки, и он пойдет мыть туалеты. Я так думаю, потому что он меня опять вызвал и говорит: «Ну почему вы упираетесь, вы же знаете русский язык». А я говорю: «Вот вы написали – русский, а у меня спросили?» Он так обрадовался: «А если я у вас спрошу, готовы ли вы в интересах следствия давать показания на русском языке?» – «Ну, спросите». Он пишет в протоколе вопрос. Я ему объясняю, что жена принесла мне молитвенные принадлежности, а в нашей религии (тут я приврал немножко) ничего нельзя делать, не помолившись. Но мне ничего не передали. И он настолько, вероятно, боялся звонить кому-нибудь наверх, что он приказывает дежурному по отделению отдать мне молитвенные принадлежности.
Так я получил сидур и тфилин. Продукты мне тоже дали. Но следователь мне ничего не забыл. В тот день, когда следствие кончилось, в камере устроили обыск, всё переворошили и тфилин нашли, а сидур был в такой заначке, что его не нашли. Всех отправили обратно в камеру, а меня – в коридор и давай тфилин ломать о коленку. «Может, у тебя там наркотики спрятаны!» – говорят.
Кончилось десятью днями карцера, потому что я немножечко самообладание потерял и пытался, как они объяснили, на них наброситься. Там их было пять или шесть жлобов, так что я и двинуться бы не успел. Меня отвели к начальнику тюрьмы, я ему объявил, что начинаю голодовку, а он отправил меня в карцер. На следствии и на суде говорили, что на обыске изъяли наркотики, а я отвечал, что это провокация – и ни слова об иврите и сионизме. Это доходило до абсурда.
– Им было неудобно судить тебя как преподавателя иврита?
– На моём деле, кстати, было написано, что я сионист. Однажды, уже в лагере, меня везли в воронке. Это были не гебешники, а внутренние войска: прислали инспекцию сверху, и меня сняли с промзоны и везли в лагерь в воронке. Конвойный еще извинился, что на меня надевают наручники, но так положено. У него моё дело в руках было, и он спросил, по какой статье я сижу. Я ответил, что по статье 224 прим 3. «А почему на деле написано: особо опасный сионист?» Видимо, это написал кто-то из конвоя.
– У тебя была общая зона?
– Бутырка, Красная Пресня, потом трехнедельным этапом в Бурятию. Зона в поселке Выдрино на берегу Байкала. Ты же ко мне туда приезжал. На этой зоне я проработал почти год и разбился на рабочем объекте: упал с четырехметровой высоты на ледяную площадку. После этого меня вывезли в Южлаг, это зона строгого режима в Улан-Удэ. Оттуда повезли на операцию в Новосибирск, на «десятку», это тоже была зона строгого режима. Сначала хотели везти по этапу, но Таня сказала, что если первый раз она голодала сорок дней, то в этом случае она объявит голодовку со смертельным исходом, потому что по этапу в таком состоянии я не доеду. Так что на операцию меня везли самолётом. Я из тех редких зэков, которым довелось летать самолётом в наручниках – обычным пассажирским «Аэрофлотом».
– У тебя уже заражение началось?
– То есть уже помирал, и меня привезли на операцию, и после операции они были гордые, что меня удачно прооперировали и подлечили. Сказали, что отправят назад в Бурятию, были долгие выяснения, прокурор СССР и все такое. В конце меня отправили на «двойку» общего режима в Новосибирске.
– Говорят, что общий режим намного сложнее, чем строгий.
– Да. Самая тяжёлая зона была бурятская – совершенно беспредельная, красная. Даже опытные зэки говорили, что такого не бывает. Красная – это капо, которые властвовали абсолютно беспредельно. Плохая зона была, там крысятничали.
– Крысятничали – это воровали друг у друга?
– «Не по понятиям». Но тоже как-то обжился. Я жил «по понятию» – если ты сам себя уважаешь, ты и других заставишь себя уважать. Мне там один пожилой бурят объяснял: «Ты тут работать не сможешь, поэтому найди сэпэпэшников (осужденные, сотрудничавшие с администрацией и участвовавшие в службе правопорядка – Ю.К.), и будешь их бить, чтобы они за тебя норму давали». Я сказал, что бить не буду и вкалывать там не буду. «Загнёшься или забьют», – говорит. «Посмотрим». Я там большим королём не был, но место своё имел, других не бил, и себя не давал.
– Драк не было?
– На минимальном уровне. Во-первых, они меня чувствовали. На первых порах менты пытались пугать: «Ты же знаешь, какой у нас контингент. Ты к нам поближе держись, а то забьют». Я им говорил, чтобы оставили меня в покое – с зэками я сам разберусь. Но, тем не менее, было и обратное: они видели, что я какой-то не такой, и боялись тронуть. Если кто-то задирался, прежде чем я успевал ответить, ему говорили: «Ты не лезь к нему, это какой-то политический».
– Письма доходили?
– С письмами была одна и та же история. Они вначале не приходили. Я им говорил: «Давайте по-хорошему, иначе начнутся жалобы, и вы все равно всё отдадите». Так всё и происходило. Начинались письма к прокурору, никому не хотелось этим заниматься, и все письма отдавали. Во многих лагерях письма отдавали даже не под расписку, чтобы скандалов не было. Сионистские и политические моменты я иногда сам использовал. Например, когда пришел на 4-ю зону уже весь из себя приблатненный после строгого режима, обнаглевший, я работать не собирался. И вот какой-то начальник рьяно взялся за дело и предложил мне вступить в СПП – службу правопорядка: «Ты не из стукачей, у тебя высшее образование, я тебя звеньевым или библиотекарем поставлю. Все равно ты после такой операции работать не сможешь». – «Слушай, капитан, – говорю, – ты мое дело читал? Ты дело мое посмотри внимательно, почитай, а потом будем базарить». Тогда он: «Ну, смотри, умник, я не таких обламывал. Иди». Постепенно это дело затихло. То есть мне приходилось самому их убеждать, что я сионист и не надо меня трогать.
– Тебя освободили раньше времени?
– Да. В какой-то момент я даже злиться стал. Ситуация была такая. Были всякие жалобы от Тани, общественности и т.д. Первый раз меня вызвали на комиссию, когда я поломался и был весь больной. Это был февраль 86-го года, и где-то через полтора месяца у меня прошло полсрока – полтора года. А после половины срока могут первый раз вызвать на УДО – условно-досрочное освобождение. Тане объяснили, что если бы у меня ампутировали обе руки или обе ноги, тогда бы меня комиссовали, то есть выпустили по инвалидности. Причин меня комиссовать в том моем состоянии не было. Тогда она стала требовать условно-досрочного освобождения. И меня действительно вызвали на комиссию. Это было на Южлаге в Улан-Удэ. Я пришел на костылях. Во главе комиссии сидит замполит. «Ну вот, осужденный Эдельштейн. Рассматривается условно-досрочное освобождение после половины срока. Признаете свою вину?» – «Нет». – «На путь исправления встал?» Начальник отряда говорит: «Какой там путь исправления. Он не вступает ни в какие органы правопорядка. В отношениях с начальством груб, хамит, дерзит», и т.д. Решение: комиссия не считает возможным освободить. Все заняло пять минут, и меня отправили назад.
Второй раз было гораздо интереснее. Конец 86-го года, на зоне в Новосибирске вдруг появляется врач, который меня оперировал. Выдергивают меня с работы и куда-то ведут. Такую ситуацию жутко не любишь. Сидит этот врач: «Раздевайся». Он меня осмотрел и говорит: «Я его забираю. Оформляй». Через день-два меня везут на больничку. Я лежу не в хирургическом, а в терапевтическом отделении, пью молоко по утрам, как и полагается больным зэкам. Ничего не делаю.
– Это уже после освобождения Щаранского?
– После. Щаранского освободили в начале 86-го года. Уже многих освободили, но я этого не знал. Вот лежишь, ничего тебе не говорят, не лечат, и врач не подходит. Вызывают и не говорят – куда. Прихожу. Комната. Опять сидит комиссия. «Осужденный Эдельштейн. Отбыл две трети срока. Рассматриваем вопрос об условно-досрочном освобождении. Начальник отряда, что вы можете сказать?» Он отвечает: «Заключенный спокойный, уравновешенный. Вежливый с администрацией лагеря, не замечен в драках и в насилии в отношении других заключенных». – «Врач, что вы можете сказать?» – «Заключенный соблюдает режим, лекарства принимает по расписанию. В грубости, присвоении лекарств, употреблении наркотиков не замечен». Начальник отделения: «Никаких претензий к осужденному Эдельштейну не имеем». Характеристика из зоны с места работы. «Трудится как полагается, выполняет производственную норму». Я не понимаю, что происходит. Начинаешь думать, сердечко-то прыг-прыг. И вот председательствующий обращается ко мне: «Я рад, что вы сделали выводы. Поведение ваше исправилось. Вы только, извините, вину признаете?» Я говорю: «Нет». И тут такая тишина. Он предлагает подумать и дать правильный ответ, а они в соответствии с этим тоже дадут соответствующий ответ.
Вот такая дилемма. Он же не просит меня признать, что я продавал Кошаровскому антисоветскую литературу. Он просит сказать, что я признаю свою вину по статье 224 прим 3: «Незаконное хранение наркотических веществ без цели их сбыта». Непростой вопрос. И меня тут понесло немножко. Я ему говорю: «Гражданин начальник, это я мог сделать на второй день, когда меня еще в Москве забрали. И я мог сказать, что я во всем раскаиваюсь, что меня бес попутал. И может быть, на следующий день со своей женой пил бы кофе. У меня только одна проблема. Моя жена с такими кофе не пьет». Он тоже психанул: «Идите. Комиссия не считает возможным Вас освободить».
– Были еще ребята, не признававшие вины.
– Это, видимо, зависело от статьи. Им нужен был выход. Например, Лева Тимофеев сидел по политике. Он писал, что никогда не клеветал и не собирается клеветать на государственный строй. А я что должен сказать? Это первое. А второе – на дворе стоял октябрь 86-го. Откуда я знаю, что у вас там на улице творится? Даже в тот момент, когда я уже оделся в вольное<,> и меня ведут к вахте, где Таня ждет и цветами размахивает, меня могут тормознуть. Я тогда еще не знал такого слова «перестройка». Они меня, конечно, отправили назад на «двойку». Уже не так страшно сиделось, я уже был обихоженный. На свидании Тане сказал: «Они меня сюда упекли, согласия не спросили, они у меня согласия не спросят, когда захотят освободить. Это первое. Во-вторых, когда они меня действительно захотят освободить, они меня найдут, даже если я от них на Эверест убегу, найдут и освободят».
Так и вышло. Когда меня действительно решили освободить, они собрали московский городской суд, который рассмотрел я уж не знаю откуда взявшуюся кассационную жалобу. Суд решил, что меня осудили правильно, но приговор был несправедливо суров, и за совершенное мной преступление мне полагается заключение 2 года и 8 месяцев. Это было за день или два до того, как я отсидел 2 года и 8 месяцев. Я работал в ночную смену, зэки поймут: ночная смена для привилегированных, блатных, потому что нет дневных проблем – там ты шапку не снял, там ты не остановился, когда мент проходил, там ты из локальной зоны вышел. Кроме того, ночью какая работа? Менты спят, ты пришел, покурил, смена кончилась, и пошел назад. Потом весь день спишь. В бараке весь день спишь опять же по приказу. Представляешь, я прихожу с ночной смены, ложусь спать, и вдруг меня кто-то будит. У меня срок уже кончается, я за такое дело могу и наказать. Я приоткрываю одеяло и вижу, что меня будит какой-то придурок из сэпэпэшников, бывший шнырем (посыльным – Ю.К.) у начальника колонии: «Вставай скорее, тебя ДПНК вызывает». ДПНК – это дежурный помощник начальника колонии, то есть когда начальника нет, он его обязанности выполняет. Это было 3 мая 87-го года. Ну, я ему доходчиво объяснил, что я думаю о нем, о начальнике колонии, о его маме, бабушке и т.д.
Сна уже не было. Встал, оделся, прихожу к ДПНК, а тот вертит телеграмму в руках и даёт её мне читать. В телеграмме написано, что московский городской суд, рассмотрев дело Эдельштейна по статье 224 прим 3, сократил приговор с трёх лет в колонии общего режима до двух лет восьми месяцев в колонии общего режима. Я в арифметике никогда не был силен, но понял, что это завтра. «Ну, хорошо, начальник, – говорю, – будешь меня завтра освобождать». А он: «Посмотри, кто телеграмму подписал». Я посмотрел и вижу, что телеграмму подписал начальник ГУВД города Москвы. Он говорит: «Кто такой начальник ГУВД? – я его в упор не знаю. Я старший лейтенант внутренних войск. Дело должны прислать спецкурьером. До нас дело идет две-три недели». А я ему говорю, что в шесть часов утра он должен доставить меня на вахту, сидеть я у него не буду, потому что приговор кончился. «Ты иди пока в барак, – говорит он мне. – Я вас, приблатненных, знаю. Если ты у меня там пьянку начнешь или чифирить будете всю ночь, я дежурный до утра и лично всю вашу компанию в карцер отправлю».
Я прихожу в барак весь ошалевший, всё рассказываю. «Ты у нас уважаемый, ты должен выйти в новом костюмчике, в новых сапогах». Но где их взять? К этому готовятся месяцами. А тут осталось двадцать часов. Поднялась суета, сели чифирить. Пришёл этот дежурный по колонии, стал угрожать карцером. Но вообще это атмосфера дня рождения. Наутро все уходят на работу. Я ничего, уже бирку снял, сижу, жду. В девять утра вызывают в спецчасть. Там какая-то женщина-майор сидит и спрашивает, чего это я явился. Я говорю, что освобождаюсь. «Ты мне не рассказывай, когда ты освобождаешься. Я в спецчасти сижу. Никаких документов о твоем освобождении не поступало. Ты освобождаешься 4 сентября. Я тебя сейчас в карцер отправлю за то, что ты не по форме одет». А вызывала она меня, чтобы какие-то документы уточнить. Опять в барак. Ощущение такое, как будто сидишь в аэропорту на чемоданах и ничего не понятно. На работу я уже, конечно, не иду. С утра всех, у кого освобождение было, освободили.
И только в пять вечера вдруг вызвали на вахту. А с другой стороны, Тане сообщили о пересмотре, она приехала в Новосибирск и примчалась в лагерь. Ей говорят, что муж освобождается 4 сентября. Она кричит: «Как же так, дело пересмотрено сегодня!» А они: «Ничего не получали». И вот она побежала к прокурору области, потом к прокурору по надзору за исправительными учреждениями. Сидит в приёмной у начальника, выходит секретарша и говорит: «Ты что тут сидишь?» «Жду приёма, так как мужа не освобождают». – «Так его уже выводят». И она с женой Кочубиевского примчалась туда, когда меня выводили. Освободили меня как раз в День независимости Израиля. Как насчёт совпадений?
– Спасибо, тёзка.