Евгения Соколов (jennyferd) wrote,
Евгения Соколов
jennyferd

Categories:

3

ИНТЕРВЬЮ, ДАННОЕ ЮЛИЕМ ЭДЕЛЬШТЕЙНОМ ЮЛИЮ КОШАРОВСКОМУ В НОЯБРЕ 2007 ГОДА
(10 лет назад).

Окончание, начало:
http://jennyferd.livejournal.com/6815666.html
http://jennyferd.livejournal.com/6815949.html

– Обыск у меня был 24 августа, накануне субботы. Мы еще по закону подлости позвали кучу гостей, включая Юльку Хасину со своим мужем-дипломатом Тери, Лену Дубянскую с Эриком и других, а дома у меня были папа, мама и младший брат Мишка. Но, как всегда, пока я с гебешниками ругался, единственный, кто не потерял присутствия духа, был мой папаша. Он вышел на балкон и увидел, что возвращается отправленный за пивом Танин брат Леня. И папа успел Лене помахать, чтобы он уходил. Леня успел с этой сумкой оторваться и перехватить всю компанию во главе с Тери, шедшей к нам с огромными букетами цветов, продуктами из «Березки» и т.д. Это была та еще немая сцена. Обыск прошел как обычно, то есть принесли из ближайшего продмага большие ящики и стали выкладывать в них все книги и прочее. Ты это все проходил много раз, знаешь. На смешные мои возражения: «Зачем вы забираете Льва Толстого, “Алису в стране чудес” и прочее?!» – они сурово отвечали, что не такие образованные, как я. Был еще один момент. Я уже стал религиозный и сказал Владимиру Николаевичу, бывшему у них за старшего, что наступил шабат, я протоколы не подписываю, в микрофоны не говорю и т.д. Жена зажигает свечи. Владимир Николаевич ехидно так говорит: «Что-то вы изменились. Я-то помню, как мы с вами совсем недавно по субботам в метро ездили». Посредине обыска явились двое шведов с огромными сумками. Их пропустили. По-видимому, мент, стоявший на лестничной клетке, растерялся при виде иностранцев и пропустил. Они стучат в дверь. Меня, конечно, к двери не допустили. Гебешник открывает дверь, заваливаются эти шведы, и я начинаю им по-английски кричать, что я Юлий Эдельштейн, что идет обыск, чтобы они уходили и не разговаривали ни с кем, что это провокаторы. Все растерялись, шведов не ждали и дали им уйти. Такая была ситуация. Мы с тобой не раз видели, как иностранцы пугались милиционера, который регулировал движение. Эти поступили иначе. Они поехали в гостиницу, оставили свои сумки, взяли паспорта и пошли спасать Эдельштейна. Их конечно, не пустили. Они кричали, что должны видеть Эдельштейна, но их вытолкали из подъезда. В ту ночь меня еще не арестовали. На следующий день я встретился со шведами, и потом мы встретились с тобой. Вначале было такое чувство, что меня решили попугать: забрали все книги и другие вещи. Но когда через пару дней позвонила Наташа Хасина и сказала, что у Саши Холмянского в доме был обыск и нашли «вальтер» и 41 патрон, стало ясно, что это волна, что уже никуда не денешься. И действительно, 4 сентября утром меня взяли тепленького из постели. Сказали, что провели экспертизу и анализ показал, что изъятое у меня вещество оказалось наркотическим. Меня обвинили по статье 224 прим 3 – незаконное хранение наркотических веществ с целью их сбыта.

– Они пытались раскрутить тебя по сионистской деятельности?

– Нет, никогда. За два года и восемь месяцев, что я отсидел, а приговор у меня был три года, ни на одном допросе, в разговоре или беседе меня не пытались связать с сионизмом. С момента ареста КГБ полностью ушёл со сцены. Следователь Демьяненко говорил мне, что недавно был постовым милиционером, а потом окончил заочный юридический институт. Он никак не мог понять, почему я над ним издеваюсь, умничаю и не хочу разговаривать на допросах. Он был настолько не в курсе.

– Тебе действительно пытались внушить, что у тебя были наркотики?

– Просто разыгрывали стопроцентный сценарий. Меня забрали в 64-е отделение милиции на Ленинградском проспекте. Я там просидел три дня. Таня тут же встретилась с Наташей Хасиной, набила сумку сигаретами, колбасой, хлебом и потащила это в отделение милиции. Она стала требовать, чтобы мне всё передали. А я сижу в этом обезьяннике и всё слышу. Она орёт, дежурный по отделению требует, чтобы она вышла вон, топает ногами. И тут меня выдергивают на допрос. Следователь представляется как старший лейтенант Демьяненко и даёт мне первый лист протокола допроса – стандартную анкету: там все биографические данные и вопрос, на каком языке желаете давать показания следствию. Всё уже отпечатано и заполнено типографским способом. Он просит расписаться на титульном листке, а я говорю, что в листе есть ошибка. «Всё проверил, ошибки нет!». Я говорю: «Вот у вас записано, что я по национальности еврей, а в вопросе, на каком языке я желаю давать показания, написано – русский. Это ошибка. Я хочу давать показания по-еврейски». Он, видимо, сразу не понял: «Но вы же умеете по-русски разговаривать». – «Да, – говорю, – умею, и по-английски и по-французски умею. Вы же мне задали конкретный вопрос, на каком языке я желаю давать показания следствию. Я собираюсь говорить только правду – я хочу давать показания на иврите, это правда». Он разозлился, зачеркнул «русский», написал «иврит» и велел мне идти.

Это факты. Дальше – моя догадка. Видимо, он позвонил кому-то по инстанции, и этот кто-то сказал, что через час у него должен быть протокол, иначе с него, следователя, снимут звездочки, и он пойдет мыть туалеты. Я так думаю, потому что он меня опять вызвал и говорит: «Ну почему вы упираетесь, вы же знаете русский язык». А я говорю: «Вот вы написали – русский, а у меня спросили?» Он так обрадовался: «А если я у вас спрошу, готовы ли вы в интересах следствия давать показания на русском языке?» – «Ну, спросите». Он пишет в протоколе вопрос. Я ему объясняю, что жена принесла мне молитвенные принадлежности, а в нашей религии (тут я приврал немножко) ничего нельзя делать, не помолившись. Но мне ничего не передали. И он настолько, вероятно, боялся звонить кому-нибудь наверх, что он приказывает дежурному по отделению отдать мне молитвенные принадлежности.

Так я получил сидур и тфилин. Продукты мне тоже дали. Но следователь мне ничего не забыл. В тот день, когда следствие кончилось, в камере устроили обыск, всё переворошили и тфилин нашли, а сидур был в такой заначке, что его не нашли. Всех отправили обратно в камеру, а меня – в коридор и давай тфилин ломать о коленку. «Может, у тебя там наркотики спрятаны!» – говорят.

Кончилось десятью днями карцера, потому что я немножечко самообладание потерял и пытался, как они объяснили, на них наброситься. Там их было пять или шесть жлобов, так что я и двинуться бы не успел. Меня отвели к начальнику тюрьмы, я ему объявил, что начинаю голодовку, а он отправил меня в карцер. На следствии и на суде говорили, что на обыске изъяли наркотики, а я отвечал, что это провокация – и ни слова об иврите и сионизме. Это доходило до абсурда.

– Им было неудобно судить тебя как преподавателя иврита?

– На моём деле, кстати, было написано, что я сионист. Однажды, уже в лагере, меня везли в воронке. Это были не гебешники, а внутренние войска: прислали инспекцию сверху, и меня сняли с промзоны и везли в лагерь в воронке. Конвойный еще извинился, что на меня надевают наручники, но так положено. У него моё дело в руках было, и он спросил, по какой статье я сижу. Я ответил, что по статье 224 прим 3. «А почему на деле написано: особо опасный сионист?» Видимо, это написал кто-то из конвоя.

– У тебя была общая зона?

– Бутырка, Красная Пресня, потом трехнедельным этапом в Бурятию. Зона в поселке Выдрино на берегу Байкала. Ты же ко мне туда приезжал. На этой зоне я проработал почти год и разбился на рабочем объекте: упал с четырехметровой высоты на ледяную площадку. После этого меня вывезли в Южлаг, это зона строгого режима в Улан-Удэ. Оттуда повезли на операцию в Новосибирск, на «десятку», это тоже была зона строгого режима. Сначала хотели везти по этапу, но Таня сказала, что если первый раз она голодала сорок дней, то в этом случае она объявит голодовку со смертельным исходом, потому что по этапу в таком состоянии я не доеду. Так что на операцию меня везли самолётом. Я из тех редких зэков, которым довелось летать самолётом в наручниках – обычным пассажирским «Аэрофлотом».

– У тебя уже заражение началось?

– То есть уже помирал, и меня привезли на операцию, и после операции они были гордые, что меня удачно прооперировали и подлечили. Сказали, что отправят назад в Бурятию, были долгие выяснения, прокурор СССР и все такое. В конце меня отправили на «двойку» общего режима в Новосибирске.

– Говорят, что общий режим намного сложнее, чем строгий.

– Да. Самая тяжёлая зона была бурятская – совершенно беспредельная, красная. Даже опытные зэки говорили, что такого не бывает. Красная – это капо, которые властвовали абсолютно беспредельно. Плохая зона была, там крысятничали.

– Крысятничали – это воровали друг у друга?

– «Не по понятиям». Но тоже как-то обжился. Я жил «по понятию» – если ты сам себя уважаешь, ты и других заставишь себя уважать. Мне там один пожилой бурят объяснял: «Ты тут работать не сможешь, поэтому найди сэпэпэшников (осужденные, сотрудничавшие с администрацией и участвовавшие в службе правопорядка – Ю.К.), и будешь их бить, чтобы они за тебя норму давали». Я сказал, что бить не буду и вкалывать там не буду. «Загнёшься или забьют», – говорит. «Посмотрим». Я там большим королём не был, но место своё имел, других не бил, и себя не давал.

– Драк не было?

– На минимальном уровне. Во-первых, они меня чувствовали. На первых порах менты пытались пугать: «Ты же знаешь, какой у нас контингент. Ты к нам поближе держись, а то забьют». Я им говорил, чтобы оставили меня в покое – с зэками я сам разберусь. Но, тем не менее, было и обратное: они видели, что я какой-то не такой, и боялись тронуть. Если кто-то задирался, прежде чем я успевал ответить, ему говорили: «Ты не лезь к нему, это какой-то политический».

– Письма доходили?

– С письмами была одна и та же история. Они вначале не приходили. Я им говорил: «Давайте по-хорошему, иначе начнутся жалобы, и вы все равно всё отдадите». Так всё и происходило. Начинались письма к прокурору, никому не хотелось этим заниматься, и все письма отдавали. Во многих лагерях письма отдавали даже не под расписку, чтобы скандалов не было. Сионистские и политические моменты я иногда сам использовал. Например, когда пришел на 4-ю зону уже весь из себя приблатненный после строгого режима, обнаглевший, я работать не собирался. И вот какой-то начальник рьяно взялся за дело и предложил мне вступить в СПП – службу правопорядка: «Ты не из стукачей, у тебя высшее образование, я тебя звеньевым или библиотекарем поставлю. Все равно ты после такой операции работать не сможешь». – «Слушай, капитан, – говорю, – ты мое дело читал? Ты дело мое посмотри внимательно, почитай, а потом будем базарить». Тогда он: «Ну, смотри, умник, я не таких обламывал. Иди». Постепенно это дело затихло. То есть мне приходилось самому их убеждать, что я сионист и не надо меня трогать.

– Тебя освободили раньше времени?


– Да. В какой-то момент я даже злиться стал. Ситуация была такая. Были всякие жалобы от Тани, общественности и т.д. Первый раз меня вызвали на комиссию, когда я поломался и был весь больной. Это был февраль 86-го года, и где-то через полтора месяца у меня прошло полсрока – полтора года. А после половины срока могут первый раз вызвать на УДО – условно-досрочное освобождение. Тане объяснили, что если бы у меня ампутировали обе руки или обе ноги, тогда бы меня комиссовали, то есть выпустили по инвалидности. Причин меня комиссовать в том моем состоянии не было. Тогда она стала требовать условно-досрочного освобождения. И меня действительно вызвали на комиссию. Это было на Южлаге в Улан-Удэ. Я пришел на костылях. Во главе комиссии сидит замполит. «Ну вот, осужденный Эдельштейн. Рассматривается условно-досрочное освобождение после половины срока. Признаете свою вину?» – «Нет». – «На путь исправления встал?» Начальник отряда говорит: «Какой там путь исправления. Он не вступает ни в какие органы правопорядка. В отношениях с начальством груб, хамит, дерзит», и т.д. Решение: комиссия не считает возможным освободить. Все заняло пять минут, и меня отправили назад.

Второй раз было гораздо интереснее. Конец 86-го года, на зоне в Новосибирске вдруг появляется врач, который меня оперировал. Выдергивают меня с работы и куда-то ведут. Такую ситуацию жутко не любишь. Сидит этот врач: «Раздевайся». Он меня осмотрел и говорит: «Я его забираю. Оформляй». Через день-два меня везут на больничку. Я лежу не в хирургическом, а в терапевтическом отделении, пью молоко по утрам, как и полагается больным зэкам. Ничего не делаю.

– Это уже после освобождения Щаранского?


– После. Щаранского освободили в начале 86-го года. Уже многих освободили, но я этого не знал. Вот лежишь, ничего тебе не говорят, не лечат, и врач не подходит. Вызывают и не говорят – куда. Прихожу. Комната. Опять сидит комиссия. «Осужденный Эдельштейн. Отбыл две трети срока. Рассматриваем вопрос об условно-досрочном освобождении. Начальник отряда, что вы можете сказать?» Он отвечает: «Заключенный спокойный, уравновешенный. Вежливый с администрацией лагеря, не замечен в драках и в насилии в отношении других заключенных». – «Врач, что вы можете сказать?» – «Заключенный соблюдает режим, лекарства принимает по расписанию. В грубости, присвоении лекарств, употреблении наркотиков не замечен». Начальник отделения: «Никаких претензий к осужденному Эдельштейну не имеем». Характеристика из зоны с места работы. «Трудится как полагается, выполняет производственную норму». Я не понимаю, что происходит. Начинаешь думать, сердечко-то прыг-прыг. И вот председательствующий обращается ко мне: «Я рад, что вы сделали выводы. Поведение ваше исправилось. Вы только, извините, вину признаете?» Я говорю: «Нет». И тут такая тишина. Он предлагает подумать и дать правильный ответ, а они в соответствии с этим тоже дадут соответствующий ответ.

Вот такая дилемма. Он же не просит меня признать, что я продавал Кошаровскому антисоветскую литературу. Он просит сказать, что я признаю свою вину по статье 224 прим 3: «Незаконное хранение наркотических веществ без цели их сбыта». Непростой вопрос. И меня тут понесло немножко. Я ему говорю: «Гражданин начальник, это я мог сделать на второй день, когда меня еще в Москве забрали. И я мог сказать, что я во всем раскаиваюсь, что меня бес попутал. И может быть, на следующий день со своей женой пил бы кофе. У меня только одна проблема. Моя жена с такими кофе не пьет». Он тоже психанул: «Идите. Комиссия не считает возможным Вас освободить».

– Были еще ребята, не признававшие вины.

– Это, видимо, зависело от статьи. Им нужен был выход. Например, Лева Тимофеев сидел по политике. Он писал, что никогда не клеветал и не собирается клеветать на государственный строй. А я что должен сказать? Это первое. А второе – на дворе стоял октябрь 86-го. Откуда я знаю, что у вас там на улице творится? Даже в тот момент, когда я уже оделся в вольное<,> и меня ведут к вахте, где Таня ждет и цветами размахивает, меня могут тормознуть. Я тогда еще не знал такого слова «перестройка». Они меня, конечно, отправили назад на «двойку». Уже не так страшно сиделось, я уже был обихоженный. На свидании Тане сказал: «Они меня сюда упекли, согласия не спросили, они у меня согласия не спросят, когда захотят освободить. Это первое. Во-вторых, когда они меня действительно захотят освободить, они меня найдут, даже если я от них на Эверест убегу, найдут и освободят».

Так и вышло. Когда меня действительно решили освободить, они собрали московский городской суд, который рассмотрел я уж не знаю откуда взявшуюся кассационную жалобу. Суд решил, что меня осудили правильно, но приговор был несправедливо суров, и за совершенное мной преступление мне полагается заключение 2 года и 8 месяцев. Это было за день или два до того, как я отсидел 2 года и 8 месяцев. Я работал в ночную смену, зэки поймут: ночная смена для привилегированных, блатных, потому что нет дневных проблем – там ты шапку не снял, там ты не остановился, когда мент проходил, там ты из локальной зоны вышел. Кроме того, ночью какая работа? Менты спят, ты пришел, покурил, смена кончилась, и пошел назад. Потом весь день спишь. В бараке весь день спишь опять же по приказу. Представляешь, я прихожу с ночной смены, ложусь спать, и вдруг меня кто-то будит. У меня срок уже кончается, я за такое дело могу и наказать. Я приоткрываю одеяло и вижу, что меня будит какой-то придурок из сэпэпэшников, бывший шнырем (посыльным – Ю.К.) у начальника колонии: «Вставай скорее, тебя ДПНК вызывает». ДПНК – это дежурный помощник начальника колонии, то есть когда начальника нет, он его обязанности выполняет. Это было 3 мая 87-го года. Ну, я ему доходчиво объяснил, что я думаю о нем, о начальнике колонии, о его маме, бабушке и т.д.

Сна уже не было. Встал, оделся, прихожу к ДПНК, а тот вертит телеграмму в руках и даёт её мне читать. В телеграмме написано, что московский городской суд, рассмотрев дело Эдельштейна по статье 224 прим 3, сократил приговор с трёх лет в колонии общего режима до двух лет восьми месяцев в колонии общего режима. Я в арифметике никогда не был силен, но понял, что это завтра. «Ну, хорошо, начальник, – говорю, – будешь меня завтра освобождать». А он: «Посмотри, кто телеграмму подписал». Я посмотрел и вижу, что телеграмму подписал начальник ГУВД города Москвы. Он говорит: «Кто такой начальник ГУВД? – я его в упор не знаю. Я старший лейтенант внутренних войск. Дело должны прислать спецкурьером. До нас дело идет две-три недели». А я ему говорю, что в шесть часов утра он должен доставить меня на вахту, сидеть я у него не буду, потому что приговор кончился. «Ты иди пока в барак, – говорит он мне. – Я вас, приблатненных, знаю. Если ты у меня там пьянку начнешь или чифирить будете всю ночь, я дежурный до утра и лично всю вашу компанию в карцер отправлю».

Я прихожу в барак весь ошалевший, всё рассказываю. «Ты у нас уважаемый, ты должен выйти в новом костюмчике, в новых сапогах». Но где их взять? К этому готовятся месяцами. А тут осталось двадцать часов. Поднялась суета, сели чифирить. Пришёл этот дежурный по колонии, стал угрожать карцером. Но вообще это атмосфера дня рождения. Наутро все уходят на работу. Я ничего, уже бирку снял, сижу, жду. В девять утра вызывают в спецчасть. Там какая-то женщина-майор сидит и спрашивает, чего это я явился. Я говорю, что освобождаюсь. «Ты мне не рассказывай, когда ты освобождаешься. Я в спецчасти сижу. Никаких документов о твоем освобождении не поступало. Ты освобождаешься 4 сентября. Я тебя сейчас в карцер отправлю за то, что ты не по форме одет». А вызывала она меня, чтобы какие-то документы уточнить. Опять в барак. Ощущение такое, как будто сидишь в аэропорту на чемоданах и ничего не понятно. На работу я уже, конечно, не иду. С утра всех, у кого освобождение было, освободили.

И только в пять вечера вдруг вызвали на вахту. А с другой стороны, Тане сообщили о пересмотре, она приехала в Новосибирск и примчалась в лагерь. Ей говорят, что муж освобождается 4 сентября. Она кричит: «Как же так, дело пересмотрено сегодня!» А они: «Ничего не получали». И вот она побежала к прокурору области, потом к прокурору по надзору за исправительными учреждениями. Сидит в приёмной у начальника, выходит секретарша и говорит: «Ты что тут сидишь?» «Жду приёма, так как мужа не освобождают». – «Так его уже выводят». И она с женой Кочубиевского примчалась туда, когда меня выводили. Освободили меня как раз в День независимости Израиля. Как насчёт совпадений?

– Спасибо, тёзка.
Tags: Россия, биография, личность
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 1 comment