Евгения Соколов (jennyferd) wrote,
Евгения Соколов
jennyferd

Categories:
Facebook, Михаил Бару.
4 августа 2017 года.

Ходил он с палкой. Когда кто-то при нем говорил, что «жиды воевали в Ташкенте», Иосиф Львович в дискуссию не вступал, а сразу бил говорящего палкой. Соседи его характер знали, и при нем думали свои антисемитские мысли про себя.


Бабушка моя, Мария Лазаревна, любила лечиться. Сколько я себя помню, она постоянно чем-то болела, принимала таблетки, пила минеральную воду и питалась диетической пищей. Так и прожила до девяноста лет. Герой Джерома, не нашедший у себя воды в колене и родильной горячки, был против нее сущий ребенок. Моя бабушка могла найти воду в колене даже у рыбы. Каждый год я приезжал к ней погостить на каникулы в Киев и в тот самый момент, когда я уезжал обратно, она, уже на перроне, мне тихо говорила на прощанье: «маме не говори, но, скорее всего, мы видимся в последний раз». Я и не говорил. У бабушки в Киеве была огромная, как мне тогда казалось, тумбочка, в которой хранились ее лекарства от всех на свете болезней. Потом, когда она после смерти мужа переехала к маме с папой в Серпухов, тумбочка уменьшилась до размеров обувной коробки, с которой бабушка никогда не расставалась и почти всегда в ней что-то искала, наводила порядок, перевязывая резинками бумажные ленты с таблетками активированного угля и мукалтина. Бабушка была хирургической сестрой и одно время работала с самим Амосовым, о чем всегда напоминала маме, когда та вдруг решала, что уже настолько повзрослела, что может и сама решать... Бабушка так не считала. Бабушке не нравилось то, что мама работает в милиции, и поскольку маму она считала уже неспособной вступить на путь исправления, она говорила о своем недовольстве папе. Она выбирала момент, когда мама ловила или допрашивала очередного малолетнего преступника, звала папу пить чай и начинала:
- И вообще, эта постоянная работа. Эта милиция. Эти бандиты. Между прочим, ты в субботу жарил сам котлеты. Я видела. И можешь мне не рассказывать.
- Но ведь в ту субботу, - начинал отвечать папа, уже понимая, что его ответ не нужен никому...
- Конечно, когда мать себя плохо чувствует и больна насквозь, так надо брать пистолет и ехать на свидание к бандитам. Оставить ее одну в доме с зятем и ехать. Когда в доме нет ни таблетки ношпы, ни капли валокордина. Опухоль мозга я заработаю от нее. И хорошо, если этим все ограничится. Такое я имею уважение от собственной дочери на старости лет. Что ты ее защищаешь? На себя посмотри! Ты надел эту рубашку еще вчера. Я видела. И можешь мне не рассказывать.
- Рубашку...
- Как можно жить?! Ответь, я тебя спрашиваю! Как ты прожил с ней почти сорок лет?! Сколько лет из этих сорока она провела дома, а не в засадах, погонях и на допросах? И что же?! Ты терпишь. А у тебя высшее образование? и ты главный технолог большого завода. Подумаешь, пистолет! Ты работаешь на военном заводе или на фабрике детского питания? Будь уже мужчиной!
- Вы считаете, Мария Лазаревна, что мне надо развестись с вашей дочерью...


После этих слов бабушка метала молнию в отца, но не попадала и уходила к себе, а папа шел на работу. Через какое-то время приходила мама, и бабушка звала ее пить чай. Она садилась напротив мамы и начинала:
- Лариса, я, конечно, не должна тебе этого говорить...
- Но ты скажешь мама. Хотя могла бы и промолчать. Раз в жизни. Можешь раз в жизни?
- В этом доме я молчу всегда. С самого рождения.
- Все восемьдесят лет, которые с него прошли, - тихо говорила мать.
- Ты всегда пользовалась тем, что я плохо слышу, чтобы говорить мне гадости. Но я слышу хорошо. И если бы не слуховой аппарат, который мне купил твой муж, я бы слышала еще лучше. Так вот. Ты заметила, что Боря каждый день уходит на работу в чистых белых рубашках?
- Хочешь, чтобы он уходил в цветных и грязных?
- Я хочу, чтобы дочь моя пошевелила мозгами! Белые рубашки, галстуки, запонки (три пары!) – это же...
- Мама или ты уже скажешь, что ты хочешь сказать, или я опоздаю на работу. У меня встреча с помощником прокурора.
- Чтоб он уже не дождался, твой помощник... А Боря-таки ходит к девочкам. В белых рубашках, которые стирает ему дура-жена!
- Мама! Мама!! У него давление двести на сто. У него страшная изжога. Он всю ночь пил таблетки. Что ты несешь?!
- Я несу?! Что я от вашей семьи выношу – так это вообще отдельная песня для хора плакальщиц из «Аиды». Я несу... А почему твой муж сказал, что не будет сегодня обедать дома? Что вы думаете по этому поводу, доктор Ватман?!
- Ватсон, мама! Ватсон!! Не изводи меня. Боря идет к проктологу. Девочки на сегодня отменены.
- Ты ее видела? Она молодая?
- ... !!!
- Видела я этих проктологов. Начнут жопой вертеть – не остановишь...
- Да сколько можно?! Это кошмар какой-то! Рак мозга я от тебя получу.
После этих маминых слов бабушка метала в маму две молнии, но не попадала ни одной и гордо уходила к себе.

Когда бабушке исполнилось восемьдесят три года, папа, которого бабушка очень любила, умер, и они остались с мамой вдвоем. Бабушка стала сдавать, у нее случались провалы в памяти, и мама прятала от нее газовый ключ и спички – бабушка зажигала газовую плиту, забывала зачем и уходила. Мама боялась, что в один прекрасный день придет с работы на пепелище и, уходя на работу, бабушке оставляла чай и еду в термосе, но та требовала спички и даже собиралась написать заявление в прокуратору, чтобы ей их вернули. Все же она опасалась, что ходу заявлению не дадут, поскольку мама работает в милиции и ворон ворону... Несмотря на эти провалы в памяти, бабушка не забыла ни одного из своих профессиональных медицинских навыков и до самой смерти лечила соседей по нашему подъезду. Впрочем, она это делала всегда, во всех подъездах, в которых ей довелось жить.

Лет через десять или пятнадцать после войны, на которой убили моего дедушку Мишу,* бабушка вышла замуж еще раз. Ее муж, Иосиф Львович, прошел всю войну и воевал в Сталинграде. Он был шофером и на своем «студебеккере» подвозил боеприпасы на передовую. От него я впервые узнал о ленд-лизе. Сталинград его наградил медалью за свою оборону и сахарным диабетом. Не потому, конечно, что Иосиф Львович ел много сахара, а потому что стресс, который он там получил, превратился в диабет. У него были больные ноги. Ходил он с палкой. Когда кто-то при нем говорил, что «жиды воевали в Ташкенте», Иосиф Львович в дискуссию не вступал, а сразу бил говорящего палкой. Не то, чтобы он был могучий старик и никого не боялся, но… видимо, не боялся и на рожон лез сразу. Соседи его характер знали, и при нем думали свои антисемитские мысли про себя.

Правду говоря, Иосиф Львович про соседей и вообще про украинцев думал еще хуже. Он был, как сказали бы теперь, ксенофоб, а, вернее, его частный случай – украинофоб и считал украинцев предателями и пособниками фашистов. Его киевских родственников соседи выдали немцам, и они погибли в Бабьем Яру. С бабушкиными родственниками произошла такая же история, но бабушка, в отличие от своего мужа, который вышел на пенсию по инвалидности, еще работала в районной поликлинике, в многонациональном коллективе, и ей было трудно быть ксенофобом. Да она и не любила им быть.

Мы с Иосифом Львовичем часто ходили в парк на берегу Днепра. Ехали мы туда на трамвае. Он сажал меня рядом с собой на места для инвалидов с детьми и требовал никому, кроме беременных женщин, не уступать место. Вокруг были представители титульной национальности, и вот им-то как раз и нельзя было уступать место. Особенно пожилым мужчинам без орденских планок. Иосиф Львович был уверен, что они во время оккупации сотрудничали с врагом. Свои-то орденские планки он носил всегда. Мне было страшно неловко, и я сгорал от стыда, поскольку был приучен родителями поступать совершенно наоборот.

Иосиф Львович мне постоянно что-то рассказывал. На самом деле, ему было кому рассказывать – у него был взрослый сын от первого брака и были внуки, но он с ними виделся довольно редко. То ли его не любила невестка, то ли он ее не любил.

Как бы там ни было, а рассказывал он мне. Из его рассказов я не запомнил почти ничего, кроме того, что в молодости он был клепальщиком и работал на строительстве моста через Днепр. Здоровье у него тогда было отменное и чтобы сэкономить деньги на пачку дешевых папирос, он к месту работы не плыл на пароме с другого берега, а сам, вручную, переплывал реку. Может он, конечно, и привирал, но я тогда верил. Про войну и Сталинград я его, конечно, спрашивал и не один раз. Он отмалчивался и рассказывал мне только о том, какое замечательное пиво он пил в Вене, куда доехал на своем «студебеккере» под конец войны.

Как и всякий фронтовик, а, тем более, шофер, Иосиф Львович уснащал свою речь разными словами и выражениями. При мне, конечно, он старался сдерживаться, а вот когда ссорился с бабушкой, то я ему уже не мешал... Надо сказать, что бабушка во время войны работала в военном госпитале и знала самых разных слов и сложносочиненных выражений никак не меньше своего мужа. Вообще бабушка по-русски говорила и, тем более, писала, с большими ошибками, поскольку в обычной школе она не училась, а закончила в конце двадцатых годов еврейскую школу-семилетку и, вслед за ней, медицинский техникум, но ругалась безошибочно. Оба они были людьми горячими и на язык невоздержанными, а потому, когда они начинали ссориться, я открывал рот и обращался весь в слух. Впрочем, они и просто так, в мирное время могли сказать все, что угодно.

Шире всего я открывал рот, когда к нам в гости приходила бабушкина сестра и ее взрослая дочь. И бабушка, и Иосиф Львович, и бабушкина сестра, и ее дочь знали множество босяцких песен. Они их пели и по-русски и на идиш. Мне при этом строго-настрого приказывали их не запоминать. До сих пор не помню нецензурный вариант народной еврейской песни о бедном юноше, который очень хотел жениться. Мне было тогда лет десять или двенадцать и я, глядя на то, как бабушка и тетка представляют в лицах эту песню, умирал со смеху, не понимая ни единого слова. Если бы этот концерт видела мама, то убила бы нас всех.

Потом прошло много лет. Бабушкина сестра и ее дочь вместе с чадами и домочадцами уехали в Америку. Семья сына Иосифа Львовича тоже уехала в Америку. И сын и даже нелюбимая невестка обещали его взять к себе, как только устроятся там, в Нью-Йорке или в Бостоне или в Филадельфии. Наверное, они обещали бы еще долго, но он умер через год после их отъезда. Бабушка осталась одна и переехала жить в Серпухов к родителям. После смерти бабушки мама отдала мне маленький, с ладонь, поднос из какой-то венской кондитерской, который Иосиф Львович привез с войны в качестве трофея.

Помнится, было еще немецкое трофейное одеяло, которым я укрывался, когда приезжал к бабушке на каникулы. Желтое, из верблюжьей шерсти – оно кололось даже сквозь пододеяльник. По обоим его краям шла надпись коричневыми готическими буквами «Госпиталь города Бреслау». Или это был госпиталь Данцига... Не помню. Теперь не у кого спрашивать – нет ни одеяла, ни бабушки, ни Иосифа Львовича. Летних каникул тоже нет.

*Я пишу «убили», хотя надо бы написать «погиб», потому что дедушка воевал рядовым понтонного батальона. Правда, всего месяца два или три. В мирной жизни он был бухгалтером в какой-то потребкооперации. Бабушка говорила, что ещё до войны у него вышла книжка стихов... Нет, я с трудом могу себе представить, как он мог воевать и стрелять в живых людей. Кто-то его убил. Или что-то. Наверное, шальная пуля и убила в тот момент, когда они наводили переправу через какую-то речку, или отступали, или попали в окружение...
Tags: Татьяна Хохрина, тексты, шрайбт идн
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 5 comments