22 апреля 2019 года.
Мою бабушку со стороны мамы я помню как бабу Дашу. Она так и в паспорте была записана: Резник Даша Соломоновна. Где бы ей ни приходилось предъявлять паспорт, это странное имя всегда вызывало недоумение: "Ваше полное имя Дарья? Почему уменьшительным Даша записаны?" - "Как записано - так записано, я - Даша". Поскольку так она была записана и в пенсионном удостоверении, и в ветеранской книжице, ее оставляли в покое, недоуменно пожимая плечами. На мои расспросы о странном имени баба Даша тоже отмалчивалась. Почему я вдруг о ней вспомнил сейчас? Потому что Песах.
Пятнадцать лет, до начала войны, бабушка прожила в Питере. Прошла путь от простой работницы какой-то ткацкой или трикотажной фабрики до председателя профкома. Естественно, была членом КПСС. В Питер ее семья - Рубинштейн - переехала из Невеля, в конце 1920-х. Там вышла замуж за Йосефа Резника, моего деда, уроженца Бессарабии.
Как невельская ужилась 60 лет с бессарабцем, приехавшим в Питер из Одессы, - это отдельная уникальная история. В начале войны, на одном из последних эшелонов, эвакуировалась в Казахстан, а уж оттуда переехала в Ригу, куда армия и партия направила демобилизованного по ранению деда. Дед был не просто член КПСС, он был убежденным, пламенным коммунистом.
В доме деда с бабой никогда не было еврейского календаря, и вообще ничего явно еврейского не было. Какое-то время был идиш. Знатоки смогут представить, почему каждый разговор на идиш между невельской и бессарабцем заканчивался ссорой, если не скандалом, с переходом на чисто русский. Когда я немножко подрос, дед запретил в доме идиш, чтобы ко мне не прилипла никакая еврейская зараза - все должно было быть по-русски и с красным оттенком. Позже я понял, что это была реакция на травму - отъезд его старшей дочери, моей тети Эллы, в Израиль, в 1971-м.
Так вот, несмотря на отсутствие в доме еврейского календаря, баба Даша всегда занала, когда наступает Песах, и за неделю до этого отправляла деда в синагогу, за мацой. Да-да, деда-коммуниста - за мацой! Каждый раз, двадцать лет подряд на моей памяти, это начиналось с простой просьбы, за которой следовало настойчивое напоминание, затем следовал обмен мнениями на идиш, переходивший в скандал, который заканчивался тем, что дед, хлопнув дверью, подняв воротник плаща и нахлобучив шляпу по самые брови, отправлялся в синагогу и возвращался со свертком из оберточной бумаги, в котором была стопка квадратных тонких хлебцов. На поедание мацы бабушка приглашала всех внуков. Мы грызли ее просто так, ничего на нее не намазывая - как это делала сама бабушка. Сама она сгрызала совсем немного, отламыая маленькие кусочки, и долго мусоля их во рту - не было у нее тогда на мацу уже ни зубов, ни здоровья. Но выражение наслаждения не сходило с ее лица, пока маца находилась у нее во рту, словно это было изысканное лакомство. Я долго не мог понять этого. В первый раз маца показалась мне вкусной, но сам вкус я описать бы не смог - это было просто странно, потому что впервые, в новинку. На следующий год я уже искал вкус, отламывая самые поджаристые кусочки, на следующий год я исследовал вкус, который мог скрываться под запекшимися пузыриками, которыми были усеяны плоские хлебцы. Больше искать было негде и нечего, но я делал вид, что нашел свое гурме в этом блюде, чтобы не выглядеть неполноценным в глазах бабы Даши.
Мама воспитывала нас, четверых братьев и сестер, одна. Жили мы бедно, причем, мама стоически отказывалась от любой прямой материальной помощи со стороны родителей как своих, так и со стороны бывшего мужа. Это не было ни гордыней, ни упрямством, ни эгоизмом - так мама старалась уберечь нас от красно-русской гегемонии, сохранить нас свободными людьми. Бедность - не порок, но дискомфорт. Особенно, когда учишься в элитной, специализированной школе, с английским языком - языком отпрысков дипломатов, музыкантов-гастролеров, гебешных и партийных номенклатурщиков, в среду которых затесались, благодаря щедрым взяткам или особой способности к изучению языков, дети потенциальных отъезжантов-диссидентов. Они на переменках доставали из портфелей такие деликатесы, что я свою горбушку черного жевал на лестничной площадке. И вот однажды я решил принести в школу единственное лакомство, которого никогда ни у кого из них не видывал - мацу.
Произошедшего фурора и ажиотажа я предвидеть не мог. Сначала я оказался в центре круга, словно у меня в руках была бомба или опасная для жизни отрава. Затем я был вызван в кабинет директора для дачи объяснений по поводу провокации. Затем в школу вызвали маму, а вслед за ней и деда с бабой, и последним как-то удалось уладить инцидент. Но на следующий день ко мне, по одиночке, тайком, подлавливая меня в самых укромных уголках школы, где я искал покоя и размышлял о произошедшем, стали подходить все еврейские дети, даже из параллельных классов, и даже старшеклассники, мало мне знакомые, и заговорщически просили поделиться кусочком мацы. Ради этого мне пришлось красть мацу из закромов, куда дед упрятал тот самый пакет из оберточной бумаги. С того момента, на несколько лет, раз в году в моей жизни наступала неделя, в сравнении с которой любая приключенческая или детективная литература - детский лепет. И в течение всего года меня окружал ореол, исключавший былой дискомфорт.
Понятно, что история с мацой вызвала у меня массу вопросов, с которыми я обратился к маме. С той поры мама стала водить меня на еврейские посиделки, проходившие под названием "Рижские чтения по иудаике", переименованные позже в "Семинары", в рамках которых потом можно было услышать и лекции о сионизме, и уроки иврита, и истории о Пуриме и Песахе. Так я из советского ребятенка-октябренка превратился в еврея.
А странное имя бабушки имело очень простое объяснение. Ее звали Адас, и советская паспортистка, не имея возможности прочесть это имя в метриках, написанных на иврите, записала его на слух, использовав самое близкое по звучанию из знакомых ей имен.
Бабушкин маладший брат, Арончик, оставшийся в Питере до конца своих дней, называл сестру Годке. А мы дали имя Адас старшей из наших дочерей, и любовно зовем ее Дася и Даса.
Я себя считаю, и называю, и чувствую рижанином, и Рига дала мне очень многое, и во многом меня сформировала. Но надо отдать должное Невелю. Что-то особое есть в этом городе, такое, что делает жизнь еврея невозможным без мацы в Песах, даже под красным флагом, и даже среди квасного, и даже ценой риска, и даже не ради себя, а ради внуков.