Евгения Соколов (jennyferd) wrote,
Евгения Соколов
jennyferd

Category:
Автор - ЮЛИЙ ДАНИЭЛЬ.
Название - ВОСПОМИНАНИЯ. Журнал "Родник", Рига, 1989 год.


Окончание, начало: http://jennyferd.livejournal.com/959321.html

. . . Лето 1966 года. Воскресенье. Под навесом, за столом летней столовой мы сидим, чинно и торжественно. Нас человек сорок, не меньше. На столе разложены книги, журналы, газеты. Вокруг мечутся надзиратели. Они понимают, что происходит что-то непредусмотренное, что-то оскорбительное, нарушающее идею лагеря. Но придраться не к чему: литература на столе — советских издании, чифира нет, шума тоже, говорят по очереди о чем-то непонятном. Вспотев от злости и недоумения, они слушают. А есть что послушать!

Мы справляем день рождения Райниса. Доклад: «Жизнь и творчество Яна Райниса». Доклад: «Ян Райнис и европейская литература». Звучат стихи Райниса на латышском языке. На литовском, на эстонском, на русском, украинском, грузинском, армянском, ингушском, финском, немецком, туркменском. Какие-то переводы читаются по книжкам, некоторые стихи переведены специально для этого дня. По рукам ходят оттиски гравюры — портрет Яна Райниса, сделанный здесь в лагере. Мы расписываемся на обороте, причем на память эти листки плотной бумаги. (Он сохранился у меня, этот бумажный прямоугольник с профилем поэта и множеством разноязычных подписей на другой стороне.)

Менты писают кипятком. Один подскакивает и — почему-то мне, шепотом: «Вы еще за это ответите!» Меня отчего-то считают «возмутителем спокойствия» (по злорадному определению моего друга Леонида Ренделя). Но на этот раз я, ей-богу, ни при чем. Я — это я-то, писатель-то, письменник! — даже представить себе такое не мог. Ведь дело не только в демонстрации интернациональной солидарности арестантов (не без того, конечно!), а в том, что собрались разноплеменные любители поэзии, и Ян Райнис — не повод, а причина нашего сборища.

Разумеется, делились не только национальными ценностями. Валерий Ронкин прочел как-то лекцию по истории утопических учений; Вячеслав Платонов — лекцию по эфиопской этнографии. Но в основном каждый все-таки просвещал других по части своей страны. Я помню рассказы Эна Тарто об эстонском фольклоре, Виктора Калниньша — о латышской литературе, Юрия Шухевича — о национальном движении на Украине.

Да, так вот латыши славно отметили день своего поэта. Вообще, надо сказать, что они были самым дружным, самым спаянным и самым горластым землячеством. И то сказать — именно латыши были представлены в основном молодежью. «Стариков» среди них было сравнительно мало, не то что у литовцев и украинцев. Они были, как на подбор, рослые, веселые, компанейские ребята, мастера на злой розыгрыш начальства, не дураки выпить, отличные спортсмены. Ах, боже мой, как я залюбовался этими арестантами, когда впервые увидел их на баскетбольной площадке не в лагерной робе, не в тяжелых башмаках и дурацких шапчонках — нет; в трусах и майках, стройных, поджарых, мускулистых! Как прекрасно смотрелись рядом с ними надзиратели — нескладные, мешковатые, тощие, обрюзгшие! Уныние, чуть ли не зависть, были на физиономиях тюремщиков: вот, мол, их посадили, заставляют вкалывать, жрут свой позорный паек — и на тебе, играют! Мало их приморили, гадов! Ничего, вы еще дойдете! Что правда, то правда — запалу у молодых хватало на 3—4 года, потом они начинали сдавать, болеть, уставали…

В то же лето подошел ко мне маленького роста человек, худощавый, лет сорока, и начал разговор так, что я чуть не подпрыгнул от несоответствия этих оборотов обстановке. Он сказал: — Здравствуйте. Пожалуйста, примите мои извинения за то, что я обращаюсь к вам, не будучи представленным. К великому моему сожалению, у нас нет общих знакомых. Поэтому я осмелился.

— Что вы, что вы, — сказал я, невольно впадая в его тон. — Сделайте одолжение, весьма рад…
— Меня зовут Кестутис Иокубинас. Я, как вы, вероятно уже догадались по имени, литовец. И я хотел был пригласить вас выпить со мною кофе — если это, разумеется, не слишком отвлечет вас от ваших занятий.
— Благодарю вас, я совершенно свободен и с удовольствием принимаю ваше приглашение, — ответил я в самой светской из всех доступных мне манер.

Мы сидели на травке, в каком-то укромном закутке, над расстеленным платком. Конфетки, кофе, у каждого своя кружка. Это тоже было необычно: кофе и чифир пили обычно из одной посудины, передавая друг другу, вкруговую; и дело было не в нехватке посуды, скорее всего у этой «круговой чаши» было ритуальное, обрядовое значение. Но для Кестутиса хороший тон был превыше всяких ритуалов.
Мы беседовали, и он, наконец, изложил мне свою просьбу. Перед этим он многократно заверил меня, что просьба эта — отнюдь не причина, а скорее предлог для знакомства.

— Если вы будете так любезны, я бы попросил вас не счесть за труд и написать своим друзьям в Москву, чтобы они — разумеется, если это не будет им в тягость, — попробовали бы достать, — это, конечно, не обязательно, но может быть, у них найдется время — достать какую-нибудь литературу на суахили. Конечно, если это хоть сколько-нибудь затруднительно…

Вытаращившись на него, я сообщил ему, что это не будет затруднительно и проглотил вопрос, висевший у меня на кончике языка. А он, глазом не моргнув, и ничем не показывая, что заметил мое замешательство, так же плавно продолжал:
— Дело в том, что из всех африканских наречий — суахили…
Слава тебе, Господи! Значит, суахили — это наречие.

Но пялить глаза на него я все-таки не перестал. Вот как! Впору оглянуться вокруг; нет, все как надо — проволока, запретная полоса, вышки, бараки, мы явно не в институте Азии и Африки и не в ВОКСе, а ему видите ли, позарез нужна литература на суахили!

Литовцы — вообще народ неожиданный. Я стоял за своим станком, когда возле меня появился высокий молодой парень и сказал:
— Выключите станок.
Я выключил.
— Идите за мной.
Так же послушно я пошел за ним. А он шел, прямой, деловитый, изредка строго оглядываясь на меня. «Должно быть дневальный из штаба, к начальству вызывают, — думал я. — Почему же однако мы плутаем здесь между цехами?» В самом деле, что-то несусветное: какие-то узкие проходы, повороты, зашли в чужой цех, закоулок, другой, кладовка… Тут он остановился, повернулся ко мне и спросил, улыбаясь во всю физиономию:
— Выпить хотите?
— Разумеется, — сказал я растерянно.
Он налил мне из банки в кружку неплохо очищенного лака. Я выпил, передернулся, закусил хлебом, который он мне заботливо подсунул и вопросительно посмотрел на него. Он, продолжая улыбаться, сказал:
— Дело в том, что мне очень хотелось вас угостить, и я решил обойтись без предварительных переговоров. Вы бы еще отказываться стали…
— Я, — сказал я с достоинством, — от выпивки никогда не отказываюсь. Но этак вот можно напугаться до полусмерти. Я ведь все-таки человек здесь новый.
— Ничего, теперь будете знать: как только захотите выпить — приходите. У меня всегда есть запас…

Он — Ромас Здригявичус — был раньше студентом МИМО. Наверное, это там учат изящным манерам и обходительности? Про него рассказывали, что в каком-то другом лагере он попал под начало бригадиру («бугру») из уголовников. Тот как-то покрыл Ромаса матом. Ромас положил инструмент на землю возле себя, сел на бревно и сказал:
— Говорите, я слушаю.
«Бугор» сначала замолчал, обалдевши, а потом захлебнулся руганью.
— Говорите, говорите, друг мой. Скажите все, что у вас на душе. Не стесняйтесь, я слушаю очень внимательно.
«Бугор» нерешительно выругался еще раз, потом попятился, плюнул и ушел, деморализованный.

И если уж вспоминать об анекдотических ситуациях, то как не сказать о Владасе Шакалисе? Я не ошибусь, если скажу, что у него был самый рваный ватник на 11-ом лаготделении в Явасе. Он — что для прибалта редкость — не только был, но и выглядел лентяем. Разболтанностью походки и полным пренебрежением к одежде с ним мог конкурировать только Эдуард Кузнецов. И так же, как в Эдике Кузнецове, во Владасе вибрировала постоянная, неукротимая воля к сопротивлению. Только проявлялась она у него весьма своеобразно.

За все его художества Владаса поволокли на так называемый лагерный суд. Там ему предъявили всякие-разные обвинения. Владас без особого интереса выслушал, опровергать ничего не стал, сделал лишь одно заявление и получил приговор в зубы: «Владимир до конца срока». И его увезли.

Прошло около месяца. И вдруг я, зайдя в столовую, увидел знакомую телогрейку с торчащими отовсюду клочьями ваты!
— Владас, это вы?
— Я.
— Какого черта! Вас же увезли во Владимир, почему вы здесь?
— А меня на пересуд привезли, — Владас радостно оскалился в полном соответствии со своей фамилией.
— Почему?
— А я написал заявление верховному прокурору, что был нарушен процессуальный кодекс.
— Как нарушен?
— А я требовал переводчика. Я ведь литовец, мне нужен переводчик. А мне не дали переводчика. Я написал жалобу, и пришло распоряжение везти обратно и судить заново, с переводчиком, чтоб я все понимал.( Все это Владас изложил мне, как всегда, на безукоризненном русском языке, без тени иноязычия. И речь его была красивой, непринужденной — дай бог московским юристам!_)
— Ну, Владас… Таких нахалов как вы… За каким дьяволом вам все это понадобилось?
— Ну, как же: ехал туда, ехал обратно — все-таки развлечение. Здесь вот, в лагере, снова с друзьями повидался. Ну, а потом — начальству-то за меня фитиль вставили, тоже приятно…

Почему только лихие проделки, только неравное наше противостояние подсовывает память? Пещерную живопись, которою мы пытались расцветить тюремные и лагерные стены… Шутки — шутками, а Владаса Шакалиса ожидала Владимирская тюрьма, с ее чудовищным бытом, голодной нормой, тоской и тем, что хуже одиночества, — принудительным соседством.

ХОТИТЕ ПОЗНАКОМИТЬСЯ С НАШИМ ПОЭТОМ?

Март. Весна уже проклюнулась, но снег еще лежит, еще холодно, и сараюшка, где свален инструмент, — топоры, пилы, багры и прочая снасть — все еще притягательный центр в рабочей зоне. Здесь есть печурка, здесь можно «заварить» — сделать чифир или кофе, покурить не на ветру. Хозяйством этим распоряжается Гунар, учетчик нашей аварийной (грузчицкой) бригады, молодой, высокий, очень сильный латыш. И естественно, к нему со всей рабочей зоны собираются земляки. Все, как на подбор, рослые, сильные, спортивные.

Все — кроме одного. Этот тоже высокого роста, но худ фантастически, карикатурно. Длинные, тонкие руки, сквозь продранные на колене рабочие брюки видна нога — трость, палка, обтянутая кожей, очень светлые глаза кажутся огромными от впалых, втянутых щек. Он смотрит на меня с интересом, но без той жадной готовности к общению, которая бурлит в большинстве лагерников (я — личность популярная, разрекламирован газетами заранее). День, другой, третий, мы переглядываемся, вежливо наклоняем головы при встречах — соблюдаем политес. Наконец учетчик Гунар говорит: «Юлий, хотите познакомиться с нашим поэтом?» — «Разумеется». — «Эй, Кнут!»

Так я знакомлюсь с Кнутом Скуениексом. Он отбывает семилетний срок за «особо опасные государственные преступления»: написал одно сомнительное стихотворение, держал дома «Британскую энциклопедию» и не донес на знакомых. Знакомые, кстати, тоже не сахар: они рассуждали о том, как бы так устроить, чтобы Латвия была на положении Польши или Румынии. Ну, и получили, соответственно, большие сроки.

Само собой у нас с ним оказались тысяча общих знакомых и миллион общих интересов. Главный из них — стихи. Он здесь написал и перевел уйму стихов, усердно занимался языками, прочел бездну книг. Вообще он живой упрек мне — бездельнику и сибариту. Еще такой же упрек — Андрей Синявский, но он хоть не на глазах у меня, с ним меня начальство предусмотрительно развело по разным лагерям…

К моим поэтическим опытам Кнут относился снисходительно-поощрительно: «Ничего, Юлий, вы еще будете писать злее…» Навряд ли. Сам-то он пишет отнюдь не зло, а с бесконечной грустью, с безнадежностью:

Христос будет распят, убит — и воскреснет,
сорвавшись в небо с гвоздей;
идея — контридеей.
Спокойней и выгодней время считать от тех до этих дождей.
А если они радиоактивны?


Или

Локомотив — грохочущий колосс,
жизнь яростная, адова работа
котла, прокладок, вентилей, колес —
и полный ход! И полная свобода!


Определенная в одном направлении — по рельсам.

Латыши-лагерники старшего поколения относились к Кнуту холодно: им было непонятно, как можно не заниматься и не интересоваться политикой. Они это считали чуть ли не предательством. По-моему, предательство было бы, если бы он ушел от литературы в политику, если бы не появились его исследования по фольклору, если бы не зазвучали на латышском Лорка и Габриеэла Мистраль, А. Н. Островский и Гоголь, если бы он не перевел великую молдавскую поэму «Миорица»…

Недавно вышла первая и пока единственная тонкая книжечка его стихов, но стихи, вроде тех, что я цитировал, в нее, конечно, не вошли. Не вошла и не войдет маленькая поэма «Не оглядывайся», которую он написал в Мордовии и которую я там же перевел на русский.

БАБЫ — ЧТО?

Это страшная тема. Приступать к ней трудно, тягостно и опасно — потому что «не по чину»: здесь нужен бы психолог, философ; ученый. Ее, эту тему, как правило, обходят, опускают все мемуаристы, вспоминатели, бытописатели. Тема эта — оторванность от половой жизни, принудительное воздержание.

Все — в малом количестве и скверном качестве — предоставляет человеку заключение.
Дом: вместо своей квартиры, комнаты, постели есть все-таки барак, камера, койка; есть хоть плохие, но настоящие составляющие дома — стены, пол, потолок, тепло.
Еда: постная баланда, сырой хлеб, гнилые овощи — все это омерзительно, но это пища с ее изначальным назначением.
Одежда: бушлат, роба, башмаки, белье — они все же прикрывают наготу и как-то греют.

О духовной жизни и говорить нечего: отсутствие театра, свежей литературы, музыки, изобразительного искусства с лихвой возмещается мыслью, которая вдруг обретает остроту, силу, интенсивность. И питательную среду.

А как же с этим? С той областью, к которой человек никогда не привыкает, которая всегда потрясение, цель и стимул? Лишенный ее природой — урод, калека, недочеловек. Лишенные ее людьми — мученики.

... В умывалке цеха, во время перекура, сорокалетний мужик, обычно довольно сдержанный, как с цепи сорвался: со вкусом, со смаком описывает половой акт, напирал в особенности на звуковую сторону. Я, очевидно, поморщился, потому что он, глянув на меня, прервал свой гимн:
— Что, Даниэль, не нравится?
— Не нравится.
— А ты сколько времени с воли?
— Месяцев восемь.
— Ну, у тебя еще домашние пирожки во рту не прожеваны. Посидишь год-другой — не так еще запоешь…

Год-другой! А он сколько лет без женской близости? А бывает и так:
В столовой (она же — клуб) буянит парень лет двадцати семи. Он пьян, набрался лаку в рабочей зоне, чудом прошел через вахту и теперь гуляет. Его раздражает (или восхищает) все, что попадается на глаза. Попался я.
— Писатель! А я тебя в цеху искал! Выпить с тобой хотел! Писатель!
— Иди в секцию, браток. Менты увидят — в шизо загремишь.
— Ты! Писатель! Как ты можешь со мной говорить?! Что ты понимаешь?! Ты баб, как куколок, …, а я за всю жизнь живой … не видел!
— Ни разу?
— Ни разу, ни грамма, бля буду! (слезы)
— Ну, брось, не реви, скоро выйдешь — все будет.
— Да, все будет! А чего я смогу? Кто до двадцати пяти не пробовал — у того на бабу и стоять не будет.
— Брехня — говорю я убежденно. И вдохновенно вру: Я сам в первый раз в двадцать шесть начал.
— Забожись!..
Божусь. Он, размазывая слезы, бредет в барак.

Откуда эта цифра — 25? Может, по аналогии с 25-ти летним сроком? Литовец, обрусевший в лагерях, тянет последний год из 25-ти. К нему приехала жена (года три не приезжала). После работы — на свиданье. Он уже чисто выбрился, надраил башмаки.
— Последний раз на казенной койке.
После свиданья — мрачный, как будто ларька лишили. Молчит. Потом не выдерживает, матерится — с акцентом, но грамотно.
— Ты что, Петрас?
— С бабой ничего не вышло. Разучился.
— Глупости, Петрас? — как велосипед: раз научился — никогда не разучишься. Просто приморили тебя. Да и волновался небось?
— Братушки, да как не волноваться?! Жена ведь. Женщина. (И — с вопросительной интонацией). Ей ведь тоже не сладко — одной.
— Вернешься — все ладно будет…

Вечером, в курилке, с достоинством отшучивается, отвечая на нескромные подначки, многозначительно ухмыляется…

Гомосексуализм — не спасение. Даже активные педерасты (к которым «общественность» относится снисходительно) презирают пассивных, парии, отброс. Даже откровенным, «идейным», нет места рядом, нет доброго слова, глотка чаю. Одного такого «теоретика» я знал: здоровенный, квадратный мужик, с грузчицкой мускулатурой, с бельмом. Кличка — «Маша с серьгами» (он носил в ухе серьгу). В шизо на тесном пятачке — деться некуда — он рядом со всеми. Сидит, бубнит, ни к кому не обращаясь:
— Бабы — что? Ни фигуры, ни формы… Как жидкое мыло. — Текет. А у мужика все к делу, все одно к одному…
Скотоподобный «Аденауэр» (кличка) открыто онанирует над журналом «Работница», открыв его в разделе «Моды»...

Это — уже свихнувшиеся, конченные. А остальные, если еще не пришла спасительная старость, страдают — кто молча, кто изживает себя в разговорах.
Боже, какие только легенды не ходят о находчивых смельчаках, умудрявшихся в лагере или в тюрьме перехватить минутку близости с женщиной! Как гордо посматривают они вокруг, сами поверив в свою выдуманную доблесть! А на деле — всего лишь жалкий подвиг, о котором с ужасом и восторгом мне 25-летний красавец-латыш:
— Вы знаете, Юлий, что Т. сделал? Там по штабелю, сверху счетоводша из бухгалтерии проходила. Так он спрыгнул со штабеля вниз, в грязь, и пошел за нею, под юбку заглядывал! Трусики, говорит, у нее зеленые…

А на деле — ежедневные, еженощные фантазии на эту проклятую, эту вожделенную тему! Перебираешь в памяти своих подруг — они все были прекрасны! Эротическая карусель в голове, мешанина из Брюсова и Ропса, туманные, но ослепительные картины будущего…

«Родник» № 6(30), июнь 1989 года, стр. 14 – 19
Tags: Юлий Даниэль, личность, тексты
Subscribe

  • (no subject)

    Булат Окуджава. «Девушка моей мечты» В 1938 году мать Булата Окуджавы, Ашхен Степановна, была арестована и сослана в Карлаг. Ее муж Шалва…

  • (no subject)

    Facebook, Евгения Эрлихман. 2.05.21 КАК ПРАВИЛЬНО ВЫРАЖАТЬ СОЧУВСТВИЕ. Мои соболезнования тем, кто потерял своих близких на горе Мирон. И говорю я…

  • (no subject)

    Сталин hot гепейгерт!" ("Сталин издох", идиш). Сталин издох 5 марта, а длинный день его похорон пришёлся на 9 марта 1953 года. Я, школьница с…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 12 comments

  • (no subject)

    Булат Окуджава. «Девушка моей мечты» В 1938 году мать Булата Окуджавы, Ашхен Степановна, была арестована и сослана в Карлаг. Ее муж Шалва…

  • (no subject)

    Facebook, Евгения Эрлихман. 2.05.21 КАК ПРАВИЛЬНО ВЫРАЖАТЬ СОЧУВСТВИЕ. Мои соболезнования тем, кто потерял своих близких на горе Мирон. И говорю я…

  • (no subject)

    Сталин hot гепейгерт!" ("Сталин издох", идиш). Сталин издох 5 марта, а длинный день его похорон пришёлся на 9 марта 1953 года. Я, школьница с…